monolit-zao.ru
Категории
» » Сладострастная Странность Незнакомца, Творящего В Общественном Транспорте Секс - Чудеса С Женскими П

Найди партнёра для секса в своем городе!

Сладострастная Странность Незнакомца, Творящего В Общественном Транспорте Секс - Чудеса С Женскими П

Сладострастная Странность Незнакомца, Творящего В Общественном Транспорте Секс - Чудеса С Женскими П
Сладострастная Странность Незнакомца, Творящего В Общественном Транспорте Секс - Чудеса С Женскими П
Лучшее
От: Dizilkree
Категория: Члены
Добавлено: 18.01.2019
Просмотров: 4266
Поделиться:
Сладострастная Странность Незнакомца, Творящего В Общественном Транспорте Секс - Чудеса С Женскими П

Порно - Очень Красивый Секс В Душе С Симпатичной Блондинкой

Сладострастная Странность Незнакомца, Творящего В Общественном Транспорте Секс - Чудеса С Женскими П

Русский Члена Порно Видео

Тощая Сучка Прикольно Пыхтит На Немаленьком Члене / Schulm (2019) Satrip

Подкрался К Мамке Порно

Мир созидания коммунистического будущего представляется Платонову сугубо мужским, но без женщины-матери он лишен смысла. Связь еврейства и женского начала — это маркированно вейнингеровский мотив, особенно в контексте двуполости героя. В этой главе Пастернак связывает революционный экстремизм масс с кризисом пола помимо двуполого комиссара, в ней фигурируют проституция, сифилис и онанизм.

Социальная революция в России повлекла и изменения в отношениях между полами, хотя не такие радикальные, каких ожидали символисты. В этом процессе роль Вейнингера двояка. С одной стороны, в русском контексте он был сближен с одним из психологически выраженных и культурно значимых типов российской революционности: С другой стороны, вейнингерианство послужило источником идей и категорий при внесении пола, гендера и сексуальности в литературный анализ российской революционности и самой революции Платонов, Бабель, Пастернак.

В России теорию пола, родственную вейнингеровской, выстроил В. В своих рассуждениях о текучести пола в человеке Розанов не ссылается на Вейнингера, и, возможно, он как и З. Гиппиус пришел к ним независимо от австрийского философа, на основе знакомства с общими источниками: Гиршфельда и других []. Однако культурфилософские заключения, сделанные Розановым из описанных современной наукой феноменов половой жизни, были диаметрально противоположны выводам Вейнингера: Борением двух начал солнечного и лунного, прокреативного и содомического Розанов объясняет религиозные, культурные и политические коллизии человеческой истории.

Ульрихсом и широко использованными М. Павел Флоренский, с которым Розанов вел переписку, касавшуюся, в частности, философских вопросов пола []. Этой теории — полемической по отношению к Вейнингеру, повторенной Флоренским неоднократно и, видимо, хорошо им обдуманной — и посвящена эта заметка. В ней мы обсудим одну параллель а возможно, и источник теории Флоренского, восходящую к культуре англо-французского католического декаданса, и охарактеризуем роль вышеупомянутых идей Флоренского в истории дебатов о сексуальности, стимулированных книгой Вейнингера.

Флоренский только что окончил Московскую духовную академию и начал преподавать в ней историю философии. Ельчанинов вспоминает разговор с Флоренским: Беседа была длинная, и помню только главное. Такими для большинства мужчин будут женщины. Несомненно, концептуальный фон этого разговора задан книгой Вейнингера: Флоренский, как и Вейнингер, признает существование мужчин с пониженной маскулинностью гипомужчин и ею объясняет однополое влечение.

Но так как это объяснение не охватывает всех возможных случаев включая его персональный случай , то в вейнингеровскую теорию Флоренский вносит принципиальное исправление. В категорию гипермужественных мужчин Флоренский зачисляет и самого себя. Таков гений народ — эллинский. Для кого же в особенности? Но он — не только женственен, но и весьма мужественен. Уайльд — отвратительный тип из вашей коллекции; но Гёте, Сократ, Платон и др. По Флоренскому, наряду с патологическим состоянием эффеминизации, однополое влечение может вызываться и состоянием повышенной мужественности.

Таким образом, мужчины, подверженные однополому влечению, подразделяются им на две группы. Низшая — отвратительных женоподобных субъектов, наподобие Оскара Уайльда — обречена на вечное несчастье.

Флоренский отвергает краеугольный камень большинства современных ему сексологических теорий, жестко привязывавших склонность к однополой любви к дефектности половой природы человека у мужчин — к недостаточной маскулинности.

В противовес и в дополнение подобным теориям он предлагает еще одно — новое — понимание механизмов полового влечения: Такая точка зрения уже существовала в европейской специальной литературе; среди ее сторонников был и известный ученый-дилетант М.

Флоренский — широко начитанный в научной литературе — мог опираться на труды Раффаловича, который создал себе в е гг. Свои взгляды Раффалович развивал в —е гг. По теории Раффаловича, мужчины врожденных гомосексуальных наклонностей он называет их инвертами — les invertis, или уранистами — les uranistes, или унисексуалами — les unisexuels делятся на два типа: Последние отличаются повышенной — по сравнению с нормальными мужчинами — маскулинностью, женщины для них слишком женственны, и однополое влечение возникает у них на почве полового сходства, а не отличия [].

Такой дружеский союз — респектабельная альтернатива криминально-патологической субкультуре городских инвертов. Вдобавок высший тип зачастую одарен гениальностью. В качестве образцов унисексуальности высшего типа Раффалович разбирает примеры Гёте, Шекспира и Микеланджело.

В таком союзе грубая физическая сексуальность преодолевается в пользу взаимной платонической любви. История жизни Раффаловича интересным образом освещает образ ураниста высшего типа, который он пропагандировал в своих научных трудах []. В своем доме он устроил модный литературный салон, в который денди и люди искусства приглашались на роскошные ужины и где часто появлялся Уайльд.

В лондонском высшем свете Раффалович имел репутацию парвеню, которая отразилась в известной остроте Уайльда: Враждебность двух писателей подогревалась и тем обстоятельством, что в это время у Раффаловича развилась близкая дружба с молодым и необычайно миловидным юношей по имени Джон Грей — литературным протеже Уайльда и, по-видимому, его бывшим любовником сам Уайльд утверждал, что списал внешние черты Дориана Грея со своего молодого друга.

Его дружба с Раффаловичем оказалась много прочнее романа с Уайльдом: Двумя годами позже он принял монашество в Третьем ордене доминиканцев под именем брат Себастьян. Он финансировал постройку монастыря Св. Себастьяна в Пендлтоне и собора Св. Петра в Эдинбурге, настоятелем которого был назначен о. Два друга — Раффалович и Грей — прожили вместе долгую жизнь — в соседстве и добродетельном союзе. Резко негативное отношение к Уайльду, объединявшее Раффаловича и Флоренского, знаменательно: Уайльд, как и Вейнингер, персонифицировал не просто трагическую сексуальность, но поиск трагического в жизни [].

Та система взглядов на однополое влечение, которую пропагандировал Раффалович и разделял одно время Флоренский, представляла собой поиск иного сценария. Чтобы понять этот сценарий несколько глубже, полезно обратиться к биографии Флоренского и его богословским трудам. Интенсивность его дружбы с В. Гиацинтовым описана в дневнике Ельчанинова 10 октября года:. Жизнь с другом-мужчиной в квазисемейном и, надо думать, добродетельном союзе служила стержнем, вокруг которого молодой Флоренский строил свое существование.

Однако в конце х гг. Флоренский оказался принужден к выбору между монашеством, к которому он давно готовился, и призванием к священству, которое требовало — в православном устройстве — женитьбы.

Эта запись имеет отношение к главному элементу жизненной драмы Флоренского того времени: После мучительных сомнений Флоренский подчинился: Гиацинтовой — сестрой своего друга Василия Васеньки Гиацинтова.

Булгаков в частном письме []. Флоренский был рукоположен в священники. Ссылками на Платона, Св. У людей, близко знавших Флоренского, не вызывала сомнения связь его богословия с личным эмоциональным опытом.

В дружбе видит свящ. Флоренский чисто человеческую стихию церковности. О дружбе говорит он много хорошего и красивого, но безмерно далекого от православной действительности, в которой мудрено найти пафос дружбы. Это у священника Флоренского совершенно индивидуально, лирично.

Он как-то сказал в минуту откровенности, что борется с собственной безграничной дионисической стихией. Он был своеобразным платоником и по-своему интерпретировал Платона. Платоновские идеи приобретали у него почти сексуальный характер. Его богословствование было эротическое.

Булгаков игнорирует специфику понимания дружбы Флоренским: Склонность к однополой любви была осмыслена Флоренским в теории, возникшей в связи с книгой Вейнингера и в дополнение к ней. В отличие от Вейнингера и большинства исследователей гомосексуальности своего времени, Флоренский отказывался объяснять эту личностную особенность пониженной маскулинностью.

Наоборот, вслед за Раффаловичем, Флоренский выделяет особую, высшую группу мужчин, склонных к однополому влечению, в которую включает и себя. В таких мужчинах направленность влечения на свой собственный пол вызвана не эффеминизацией, а наоборот — повышенной маскулинностью и происходит на основании полового подобия, а не различия. По Раффаловичу, такие респектабельные дружеские пары могут продуктивно функционировать в социуме, не оскорбляя общественной нравственности.

Флоренский развивает идею платонической дружбы намного дальше: Раффаловичу удалось в полной мере реализовать идеал респектабельного квазисемейного союза двух мужчин в собственном жизнетворчестве. Между тем утопия Флоренского хотя и имела биографические корни, представляется, скорее, гиперкомпенсацией той жертвы, которую он принес, вступив в брак. Причины столь радикального расхождения двух идеологически сходных биографических текстов представляются связанными с институциональными различиями между католицизмом и православием.

Сходства между теориями Флоренского и Раффаловича поразительны в своей детальности. Если творческая задача Раффаловича ограничивалась легитимацией и апологией однополой любви на основе двух основных моделей — научно-сексологической и платонической , то труды Флоренского, использовавшего те же самые модели, лишь включали эту задачу.

Однако характерным образом утопическая конструкция Флоренского была жизненно нереализуема, в то время как Раффалович выстроил по сформулированной им модели респектабельный и продуктивный жизненный текст. Каждое покрывало удалялось по-разному: Двенадцатое покрывало, темно-синее, мадам Рубинштейн сняла сама — широким круглым жестом. На голове у нее был маленький парик с короткими золотыми косами по обеим сторонам лица, и так она стояла перед завороженной аудиторией, с опустошенными глазами и приоткрытыми губами, пронзительно красивая, словно резкий запах каких-то восточных духов.

Покрывала спадали одно за другим, символизируя освобождение женской плоти. Кокто описывает этот танец как эротическое откровение женского тела, сбрасывающего покровы природы и истории. В его описании покрывала древней царицы — это одновременно растительная оболочка, подобная лепесткам розы и коре эвкалипта, и наслоения культуры, напоминающие мертвые кружева истории египетских династий, а также устрашающая история женской эротической власти.

Бакста для Иды Рубинштейн в роли Клеопатры В древней ли Александрии или Иудее, она пересекает время и пространство, облаченная в покрывала таинственной эротической притягательности. Ее покрывала скрывают тайну пола, представленную в названном балете в двусмысленном андрогинном теле декадентской Клеопатры.

Самой известной русской женщиной под покрывалом на Западе была Ида Рубинштейн с ее ориентальным, андрогинным и замогильным образом []. В этой статье я рассмотрю несколько российских примеров женщины под покрывалом, связанных с декадентским осмыслением Эроса и истории, а также с обезглавливанием поэта. Всеобщее увлечение Саломеей в России, превратившейся в Клеопатру в дягилевском балете, началось незадолго перед тем, как дягилевская постановка появилась на парижской сцене.

Начало ему положил перевод пьесы О. Однако петербургская публика фактически не увидела спектакля: Зная, что Синод особенно строго относится к изображению библейских сюжетов на сцене, Евреинов убрал из пьесы все отсылки к истории Иоанна Крестителя. Библейские имена были заменены на условные: Самый вызывающий эпизод пьесы, эротический монолог, с которым Саломея обращается к усекновенной главе Крестителя, был опущен.

Генеральная репетиция состоялась 27 октября года. Это представление, на котором присутствовала петербургская правящая и культурная элита, стало легендарным. В зале были помощник городского головы, члены Государственного совета и Государственной думы, в том числе пресловутый реакционер и антисемит В. Пуришкевич, а также Ф. Тэффи и первый поэт русского символизма Александр Блок [] , чьи стихи вдохновляла женщина в вуали.

У Блока была также и личная причина прийти на спектакль: Волохова, была его темной музой рис. Среди главных сторонников запрета были Пуришкевич, усмотревший в пьесе мерзкое богохульство, а также Волынский архиепископ Антоний и Тамбовский епископ Иннокентий, которые отстаивали идею запрета пьесы в Синоде [].

Любимова Натальи Волоховой в роли Царевны-Саломеи. Постановка Евреинова и оформление сцены Н. Калмаковым были стилизованными и эротическими. Декорации напоминали работы О. Как и Блок, Евреинов был символистом, для которого разного рода покровы представляли собой метафоры, облекающие видимый мир и одновременно дающие возможность проникнуть за его пределы; покровы означали для обоих самую суть символистской эстетики.

Обсуждая пьесу Уайльда, поэт Н. Скрывающие и раскрывающие тайну тела, они изображали прозрачность — апелляцию к символу, образующему ткань символистского искусства и поэзии []. По словам Евреинова, Уайльд смешал рококо с искусством Древней Греции, завораживавшими красками Востока и волшебством модернизма []. Подобно Блоку, Евреинов верил в символическое значение цвета: Утверждают, что главная декорация была выполнена в форме женских гениталий [] ; если это было и в самом деле так, то она наверняка также способствовала запрещению спектакля.

Один из сохранившихся эскизов костюма Саломеи, подписанный значком Калмакова в виде стилизованного фаллоса, изображает обнаженную женскую фигуру, с туфельками эльфа, пушистым воротником и огромной прической пышных желтых волос; на всем теле и лице вытатуированы черные колечки рис. Хотя на эскизе Саломея, видимо, одета в трико, красные соски ее маленьких андрогинных грудей символически обозначают ее обнаженность. Я думаю, что этот рисунок костюма изображает царскую дочь сразу после ее разоблачения, что подтверждают и множество черных точек, роящихся вокруг ее тела и создающих эффект кругового движения.

В спектакле Евреинова Саломея была покрыта белыми покровами невинности, спадавшими во время пляски, и в то время, когда слетал последний, свет на сцене мерк []. Таким образом, хотя смысл танца состоял в обольщении, обольщение не было прямолинейным, репрезентация наготы оставалась символической. Для Евреинова, который много писал о театре, царевна под покрывалом имела теоретический интерес []. Ревнитель наготы на сцене и символического значения обнаженного тела, Евреинов естественно тяготел к образу Саломеи, архетипичному для европейского декаданса образу женщины под покрывалом.

Перефразируя Евреинова, мы могли бы сказать, что он считал слои одежды на теле источником повествования: Основная идея евреиновской интерпретации эдемического мифа заключается в том, что наложение покровов отмечает начало истории, в которой слои одежды обозначают блоки исходного повествования о человечестве, излагающего историю падшей природы человека.

Обряд разоблачения рассказывает в обратном порядке о том, что случилось с невинностью в эдемском саду. Приложение евреиновской интерпретации этого обряда к Саломее наводит на мысль, что ее раздевание обладает многослойным смыслом, в рамках которого власть эроса сосуществует с властью истории.

Прошлое, особенно восстановление древности и тайна перворождения, волновало Евреинова и его современников. Хотя, насколько мне известно, он нигде не дает своей интерпретации разоблачения Саломеи, я предполагаю, что он рассматривал его в символистской перспективе, подобной той, в которой Кокто столь впечатляюще описывает Иду Рубинштейн. Кокто описывает ее покрывала как слои природы, истории и слои культуры. Метафоры раздевания и сбрасывания покровов и у Евреинова и у Кокто воплощают эпохальное освобождение плоти, тайну пола и всеохватывающую тайну перворождения.

Какой взгляд на историю драматизировался в сбрасывании покровов Саломеи и Клеопатры? Типичное пространство декаданса — кладбище, и не как место, где разлагаются трупы, но как место, где не способные умереть заложенные покойники ожидают своего часа, подобно Саломее, превращающейся в Клеопатру в балете Фокина. В качестве альтернативы парадигме исторического прогресса декаданс предлагает восприятие прошлого как умышленную вневременность и отсутствие движения.

Здесь обнаруживается одержимость мифологическим прошлым, стилизованным в виде сцены, часто помещенной в экзотическое пространство, в котором femme fatale разыгрывает свое кастрационное эротическое влечение. С анахроничным восприятием прошлого связан и сознательный культурный синкретизм, стирающий различия культурных характеристик. Декадентство вплетает в гобелен истории ряд древних и экзотических культур, пренебрегая историческими деталями так, как если бы они были взаимозаменяемы.

Декаданс феминизировал историю, перерабатывая культурные артефакты прошлого, Сотворенные человеком, обратно в неодушевленную природу — в кладбищенский чернозем. Цель, однако, состояла не в восстановлении созидательных сил природы, а в поклонении фетишу женского трупа как предмета искусства. Отдавая предпочтение смерти, а не прокреации, декаденты отвергали биологическое продолжение рода, ассоциирующееся с женским телом.

Отвергнув женщину как проявление жизни, они прославили ее как репрезентацию и изображение смерти. Эротизированный женский образ декаданса, созданный художником, символизирует жизнь и смерть одновременно. Художник обрекает кладбищу символическую фигуру женщины, являющуюся при луне ожидающим ее поклонникам. Здесь правит она, но только как объект представления художника, возвращающего ее к жизни. Один из зачинателей русского символизма и автор многочисленных исторических романов, популярных в Европе в начале двадцатого века, Дмитрий Мережковский, воспринимал историю как палимпсест, где одни тексты написаны поверх других, но при этом все распознаваемы, как при двойной экспозиции в фотографии.

Такое восприятие отражает одну из основных претензий его поколения к истории как хронологии прогресса. В особенности его преклонения перед античностью и желания восстановить эстетические ценности прошлого. Изображение древней богини отражает представление об истории как кладбище, на котором самый драгоценный покойник воскрешается к жизни местными любителями древностей.

Имеется в виду, что античное прошлое буквально лежит у нас под ногами под верхним слоем земли. Появление античного женского тела вторит восстановлению древних следов на пергаменте, следов, которые средневековые писцы предавали забвению, покрывая их новым текстом []. Итак, палимпсест как история и палимпсест как женское тело сплетаются, превращая это тело в место для записи истории. Спрятанным в нижнем слое палимпсеста, в старом могильном холме, оказывается тело древней женщины, которое преследует героев романа Мережковского.

Вместо дворца Ирода на сцене изображается древняя Александрия; на месте одной ориентальной царицы легко появляется другая. Их объединяют восточное происхождение и праобраз хищниц древности, убивающих своих жертв-мужчин вместо того, чтобы родить им наследников. Блок прославил покрывало как символ, ставший культурной метафорой символизма. Девственная Прекрасная Дама его ранних стихов превращается со временем в роковую женщину, скрывающуюся под покрывалами и угрожающую поэту.

Блок был трубадуром русского символизма, посвящавшим свою поэзию эротическим отношениям со своей музой. Стирая границы между искусством и жизнью, муза Блока всегда имела реального прототипа, не только вдохновлявшего его, но и символизировавшего воплощенное слово, становящееся плотью. Прекрасной Дамой его жизни и стихов была Л. Менделеева; его главной темной музой была актриса Н. Эта древняя дева из Апокалипсиса появляется в конце истории.

Вневременный женский образ, возникающий в начале и в конце времени, был позаимствован из Откровения В. Соловьевым; его Жена, облеченная в солнце, сформировала для его последователей образ идеальной женщины эпохи. Итак, идеальная женщина того времени скрыта покровом; ее прозрачные одежды символизировали чистоту и свет и покрывали тело, нагота которого свидетельствовала о невинности. Но подобно уничтожающей своих жертв femme fatale , Жена, облеченная в солнце, снаряжена мечом — золотым мечом, который спасет мир от неумолимого закона природы.

Именно так некоторые русские символисты восприняли Саломею Уайльда — как воплощение невинности и языческую предтечу Христа. Общепринятый взгляд на поэтическую эволюцию Блока подчеркивает сгущающиеся тени на лице Прекрасной Дамы, что, конечно же, верно. Темная вуаль Незнакомки скрывает лицо Прекрасной Дамы; но чистота ее все еще просвечивает сквозь слои покровов, как на палимпсесте.

Поэт отождествляет антитезу символизма со своей дамой под вуалью. Она — мертвое тело истории, чье перворождение поэт открывает за темной вуалью. Этот образ предполагает слияние воедино мифов о роковых женщинах древности. Прекрасная Дама превратилась в восковую Клеопатру — прекрасный труп истории и русского символизма. Эта поездка была путешествием в эротизированное пространство истории.

У нее была и еще одна цель — вновь обрести небесную связь между поэтом — рыцарем былых времен и его русской Беатриче. Предполагалось, что Италия, связанная в культурной памяти с идеальной любовью, особенно любовью Данте к Беатриче, окажет свои чары на Блоков.

Италия, пишет Блок в своих путевых заметках, навевает образы Данте и его бессмертного проводника Вергилия, с которым поэт надеется пройти все круги подземного мира: Из глубины обнаженных ущелий истории возникают бесконечно бледные образы… Хорошо, если носишь с собою в душе своего Вергилия, который говорит: Как культурный и поэтический опыт эта поездка удалась. Но в качестве второго медового месяца и возврата Прекрасной Дамы поездка оказалась неудачной. В Италии Блок нашел ту же Даму под вуалью, которая мучила его и в России.

Она гораздо больше напоминала его роковую музу, Н. Волохову, нежели Любовь Дмитриевну. Именно на женское тело под покровом вуалью он в прошедшие годы спроецировал эротические переживания и навязчивые идеи своего поколения.

Итальянское путешествие Блока схоже с метафорическим зеркалом, в котором отразились его личные тревоги и навязчивые женские изображения. Общее у итальянской поездки Блока с Дантовым путешествием в ад, как показывают его неоконченные путевые заметки, заключается в его спусках под землю. Поскольку Италия, по словам Блока, была богата прошлым и бедна настоящим, он путешествовал по ней вертикально, а не горизонтально.

Отсылая к словам Ивана Карамазова о том, что Европа — кладбище, Блок рисует образ Италии, разыгрывающей спектакль собственной гибели. Описания варьируют от объяснений в любви давно умершим или легендарным женщинам — Саломее в Венеции, Клеопатре во Флоренции и императрице Галле Плацидии в Равенне — до сцен похорон в современной Флоренции, старых кладбищ и спусков в раскопки древних городищ.

Это подземный город, чьим покойникам, по словам Блока, принадлежит все, даже воздух. Сценой для очерка является Археологический Музей Флоренции. Очерк посвящен фаюмскому портрету молодой египтянки, которую, как пишет Блок, многие считают портретом Клеопатры рис. Под разрушительным воздействием времени папирус потрескался и порвался в нескольких местах.

В архиве Блока сохранилась открытка с репродукцией этого изображения [] , созданного в Александрии — центре культурного синкретизма в античном мире; хотя эти портреты происходят из Египта, они напоминают поздние эллинские или римские изображения.

Возможно, этот экфрасис — самая детальная у Блока репрезентация женщины. Он подробно описывает ее украшения, прическу, черты лица и наряд: Вместо вуали или маски, которые закрывают лица его роковых героинь, покров этой женщины прячет верхнюю часть тела. Завораживающие глаза характерны для фаюмского портрета. Их взгляд Медузы Горгоны взывает к нему с глухой ненасытной алчбой.

Никто, думает он, ни римский император, ни гиперборейский варвар, ни олимпийский бог не может насытить ее желания. Возможно, ее глаза напоминали ему Волохову по словам Андрея Белого, у нее были черные бешеные и томительные глаза, обведенные темными кругами []. Олицетворяя египетское происхождение и синестетическую поэтику Блока, ее взгляд сравнивается с тяжелым запахом лотоса.

В согласии с образом роковой женщины своего времени, поэт подчеркивает темные круги, обводящие глаза, глядящие из века в век и проницающие один культурный слой за другим. Как Незнакомка, чьи шелка можно интерпретировать как исторические или мифологические наслоения, или подобно Клеопатре из его одноименного стихотворения, говорящей с поэтом из своего стеклянного гроба, молодая египтянка на фаюмском портрете живет в истории, неотступно преследуя поэта своим вечным взглядом.

Как Клеопатра сочетается с Италией и почему она становится знаком женственного в стране, с которой у нее только косвенная связь через Цезаря? Блок соединяет ее с Италией посредством музея, описывая музей как искусственное хранилище истории, созданное учеными. Музей — это ограниченное синкретичное пространство, сводящее вместе множество историй разных стран и различных эпох. Не соединенные друг с другом в реальном географическом пространстве, они соседствуют горизонтально в пространстве музея.

В блоковском фаюмском портрете разные эпохи и страны наслоились вертикально, как в палимпсесте: А за этими слоями — полное предчувствий и тревог, похожее на Медузу Горгону женское тело, неотступно преследовавшее поколение Блока. В этом очерке Блок связывает свой интерес к фаюмским портретам с археологией, ассоциируя археологию с поэзией и любовью.

Граница между ними размыта. Прячась за тенями императора и триумвира, археолог и поэт сливаются воедино. И одновременно археолог-поэт сливается со знаменитыми любовниками Клеопатры в тот момент, когда они отказываются от места в истории. Результатом является поэтическая двойная экспозиция.

В центре стихотворения — восковая фигура царицы, лежащей в стеклянном гробу:. Помещая Клеопатру в стеклянном гробу в музее восковых фигур, поэт напоминает о ее могуществе и былой славе царицы в смерти, а не в жизни. Блок обходится с историей как с эстетическим объектом, чье изображение — набальзамированный женский труп, оживляемый металлической пружиной, приводящей в движение змею, которая жалит ее грудь.

Как-то дождливым днем К. Чуковский наблюдал, как Блок нажимает эту пружину раз за разом [] , как будто завороженный смертоносным механическим движением, которое оживляло Клеопатру. Восковая фигура, накрытая покровом, она остается живой и в смерти. Сама по себе она — объект завороженно глазеющей толпы, в противоположность женщине на фаюмском портрете, прямо глядящей на наблюдателя.

Как бодлеровский фланёр, разглядывающий витрины, поэт вливается в толпу, которая приходит полюбоваться на ее продажное тело, выставленное в стеклянном ящике. Привлечение образа фланёра отмечает попытку Блока выйти за пределы лирического солипсизма. Естественным образом возникает вопрос: В этой театральной обстановке мы видим меч в его руке.

В конце концов, все это не его дело, хотя Серега, разумеется, скотина. И вот ведь выйдет, наверное, так, что скотина Серега утром ничего и не вспомнит, если только Нинка, проспавшись, не закатит скандал - тоже замечательное, надо полагать, будет зрелище. А я, подумал Толик, я-то уж заведомо ни в чем не виноват, а мне вот противно, нервы сижу порчу. Он в который уже раз прошелся по комнате, пытаясь придумать интересное занятие - какой-то способ заглушить злость.

Наконец в каком-то отупении он уселся за стол и принялся разными цветами и шрифтами вырисовывать на большом листе бумаги название того самого жучка. Выходило красиво, Толик даже и успокоился, а потом как-то незаметно заснул. Был он похмелен и при этом грустен даже более обычного своего похмельного состояния. Даже и морду ему бить не хотелось: Голос, как выяснилось, тоже.

Не понимаешь, что ли? Ну что поделать, если не хотелось ему пересказывать омерзительно невнятную ночную беседу. Они молчали минут пятнадцать, это уже походило на ссору, на черную кошку, пробежать имевшую, - но тут в лаборатории появилась Нинка.

Была она выспавшаяся, довольная и на вид даже не похмельная. Подошла к Сереге, приветливейшим образом поздоровалась и чмокнула его в щеку. Спросила Толика, где он пропадал. Толику стало совсем противно. У нас так хорошо было Толик посидел еще несколько минут, наблюдая, как Серега постепенно обретает обычное свое самодовольство. Взял со стола пестро исписанный лист. Потом в восемь раз. Потом спрятал в карман. Потом повернулся к Сереге. Постоял, подумал, вынул лист, развернул, показал издали.

А потом вышел, громко хлопнув дверью. Толик был верным сыном своего времени. Толик с остервенением потянулся, зевнул, вздохнул и захлопнул учебник: Зачет, правда, из тех, что не приведи господи сдавать, но уж ладно уж, раз выхода нет У Толика, во всяком случае, не было и не могло быть возможности отвертеться - даже такой сложной и хитроумной возможности, что проще было бы сдать Толик снова вздохнул, встал, потянулся с еще большей старательностью и принялся обозревать окрестности.

Холл был просторен, сумрачен и доподлинно пуст; то есть, может быть, сидела в дальнем углу некая родственная душа, но видно ее не было, да и едва ли у кого-нибудь еще в ночь с субботы на воскресенье тяга к знаниям достигла столь самопожертвенного накала. Хотя какая там ночь - седьмой час уже, и пусть только Вовка попробует что-нибудь насупротив сказать! Толик вспомнил вчерашний вечер, и ему стало тоскливо. У Вовки в гостях был Лучков, и Толик опять почему-то был третьим, опять внес сколько-то там денег на покупку этой гадости, опять даже пил эту гадость, но опять выпил много менее, чем нужно, чтобы от этой гадости получить удовольствие.

И опять после первой же бутылки самоустранился, на этот раз совершенно не к месту и не по делу сославшись на зачет.

Ушел, а они-то, небось, все уж допили, спят, должно быть, и хорошо, если по своим комнатам Вовка был один и притом на собственной кровати. Толик вздохнул с облегчением: Не бывало, правда, такого ни разу, но Толик все боялся. Спать, как ни странно, не хотелось, но готовиться хотелось еще меньше, и Толик, хоть и раскрыл учебник, хоть и сел поближе к окну, никоим образом не спешил взяться за дело.

Увы, все, что могло бы сгодиться как замена учебнику, было читано - и неоднократно, более того, было читано. Ох, еще ведь реферат, который, в отличие от зачета, надлежит иметь сделанным уже завтра. Habeo librum scriptum, подумал Толик, к понедельнику воистину надо иметь книгу написанной. Но Вовка-то и наяву плохо переносит пишущую машинку, а уж будить его при посредстве реферата Впрочем, вся возня, вплоть до перевязывания готовой либры розовой ленточкой если вдруг придет в голову такая странная фантазия , должна занять ну никак не более двух-трех часов.

Вероятно, Толик все же как-то нашумел, потому что Вовка начал проявлять признаки активной жизнедеятельности. Была она не вполне осмысленной, однако яркостью и выразительностью своей вполне могла потрясти воображение стороннего наблюдателя. Он произнес нечто, из чего, пожалуй, не смог бы извлечь полезной для себя информации самый дошлый и дотошный лингвист. Он пошевелился, выпростал руку из-под одеяла, повторил ту же последовательность звуков, имевшую, подумал Толик, вполне интеллигибельное отношение к языку Толик совсем недавно познакомился с этим словом и слово, показавшееся ему звучным, хотел применить обязательно.

Потом рука принялась шарить по кровати, перебралась на стол и чуть не уронила стакан, где все равно не было ничего, кроме вонючего осадка. Вовка задергался, заскрипел кроватью, приоткрыл глаз, закрыл его, открыл другой, сонно, но продолжительно выматерился и снова возлег неподвижно. Пролежав еще несколько минут, Вовка вновь зашевелился, смахнул наконец стакан на пол и сказал несколько слов, каких Толик и не слыхивал никогда.

Открыл глаза, стал ими неуверенно двигать. Nervus oculumotoris, подумал Толик, околомоторный нерв. И тут Вовка додвигался до него. Было ему скучно, хотя, казалось бы, вполне был бы по сюжету уместен живой интерес, каковой испытывают порою добропорядочные индивидуумы, встречаясь с обитателями "дна".

Вовка был жалок до такой степени, что это уже переставало быть скучным; Толик с ужасом осознал, что сейчас неминуемо будет ввергнут в бездну лицемерной филантропии - судьба, в общем, незавидная, неизбежная и неотвратимая, если ты действительно добропорядочный индивидуум.

Единственное, что может спасти смертельно раненного кота. Толик взял чайник и сделал несколько глотков прямо из носика. Заварка была холодная, но на вкус вполне ничего. Вовкак разговаривал как-то странно: Ну вот, подумал Толик, падение продолжается.

Ибо если пьянство греховно, надлежит терпеть все последствия греха, грех не усугубляя отнюдь. В том, что Вовка вернет, Толик не сомневался, но все равно Уж слишком, пожалуй, сильно было ощущение, что Вовка склоняет его, Толика, потворствовать пороку.

Что-то такое, очевидно, отобразилось и на лице, потому что Вовка глядел на него с презрительной мольбой.

Потом они долго ждали автобуса, и все это время Вовка стоял, привалясь к ограде, недовольно перебирая ногами и изредка матерясь утробно-загробным голосом. Пожалуй, быстрее было бы добраться пешком, уж приятнее-то наверняка Впрочем, вблизи питейного Вовка оживился и обрел некоторую даже прыть. Вышел он, однако, злой и обиженный: От дверей разбредались отраженные и дифрагированные жаждатели. И длилась кочевка от гастронома к гастроному, пока Вовка не счел, что лучше уж прямиком двинуться на Киевский вокзал.

Там пиво было, было там и чем позавтракать, так что Толик даже и доволен остался. До такой степени доволен, что спокойно перенес и автобус до общежития, и излияния благодарного Вовки, - и то, что в их комнате сидел Лучков с чем-то похмелочным и с выражением искренней безоговорочной скорби на лице.

Толик просто взял машинку и пошел в холл. В холле и днем было не слишком оживленно: Зачет, похоже, был по атеизму, а подготовка состояла в том, что одна девица уныло читала учебник вслух, а вторая скучающе внимала. Толик отбил заглавие - большими буквами вразрядку. На следующем листе дал понять, что здесь будет введение. Следовательно, вводные фразы потребны, общие такие, скажем В период с конца XIX века по гг.

В то же время Дежурные слова и целые фразы, составленные исключительно из дежурных слов, вылетали из-под пальцев легко, словно мозг и дан был Толику именно для того, чтобы умело составлять дежурные фразы. Если б они хоть были верны! Но Толик отлично знал, что едва ли кто-нибудь вообще читает эти рефераты, непонятно, кому и зачем они нужны. Нехай остаются общие фразы.

Ладно, продолжим, раз уж начали. И следующий абзац вышел такой же: Но Толик уже вошел во вкус, ему стало даже забавно сочинять такие вот мелкодежурные полуправды, и он аккуратнейшим образом закруглил период.

Пошло-поехало-поползло, эх да и расползлось на шесть страниц через два интервала, не считая библиографии. Как-то легко и весело все выходило, и слова-то как на подбор шли удобные, округлые, скатные, все поблескивало, словно отштампованное - тут паз, там выступ, а сбоку еще отверстие под резьбу.

Очень, знаете ли, оптико-механично получилось, только вот мыслей особых не было в этом великолепии, ну да бог с ними, с мыслями, не требуют их от нас, так и нечего стараться. Квакеры, крякеры, крекеры, клинкеры, канторы и кванторы. Что бы это слово могло значить? Некий до крайности научно-фантастический агрегат, который что-то там такое делает с количеством.

Только вот с количеством чего? Последовало долгое корявое объяснение, и Толик получил возможность насладиться осознанием того, до какой степени менее коряво употребляет родной язык он сам. Но зачем все-таки человечеству квантифайеры? Вот так вот не будешь знать, а он как расквантифируется, да как разрегулируется, да саамовозгорится И, между прочим, откуда я взял, что квантифайеры вообще могут самовозгораться?

Быть может, это всего лишь Слово, которое ничего не значит, которое даже не должно ничего значить, а единственно лишь обязано повергать всех в сумбурно-священный трепет, потому что - было сказано! Вначале было Слово, слово, пережившее последнего из тех, кто мог бы решиться отрицать его высокое значение. Надпись на площади, глубоко врезанная в толстые железобетонные плиты, Слово, сказанное во гневе и без малейшего намерения вторгаться в священную область имен, значений и понятий.

Толик заправил в машинку чистый лист. Нерушимая Империя - один из двух тоталитарных режимов, существовавших на Сфинксе до последнего общепланетарного конфликта, в эпоху вооруженной борьбы межзвездных сил Федерации и Большой Рабократии. Вероятно, именно многовековые галактические войны, требовавшие предельного напряжения сил даже от этих огромных союзов экспансионистски настроенных миров, и привели их к временному отказу от политики "мирного вторжения", что позволило ряду планет в течение столетий развиваться в условиях полной или почти полной автономии.

Тот факт, что на Сфинксе развитие совершалось в направлении усиления авторитарности режимов при стабильном, достаточно низком даже для периферийных планет уровне технологии, как указывают многие авторы, с большой достоверностью можно вывести из особенностей истории заселения планеты.

Не исключено, что на каком-то этапе технологический консервационизм стал официальной доктриной, имевшей целью предотвратить контакты с иными мирами системы Сфинкса, придерживавшимися, насколько можно судить, антиавторитаристской ориентации.

В результате в течение длительного времени на планете сосуществовали два крайне агрессивных государства с огромной плотностью населения, колоссальными армиями и резко экспансионистской идеологией - явление крайне редкое, если вообще не уникальное. Как известно, работами Адамса исчерпывающе показано, что такие группировки не могут быть устойчивы. Гм, подумал Толик, ни хрена себе! Чему тут, спрашивается, удивляться, если младенцу ясно: Но каков Толик, подлец! А Большая Рабократия - явный и несомненный плагиат у Гаррисона.

Ладно, плагиат плагиатом, продолжим, надо ведь довести дело до надписи, чтоб длинная была, загадочная и с этаким росчерком в конце Асессор Пит Коллинз был искренне и безоговорочно счастлив, как может быть счастлив лишь человек, занявший место в избранной прослойке имперских подданных, которая не подвергается гласному надзору, а всего лишь подлежит негласному досмотру.

Это было приятно само по себе, но к тому же он теперь по должности обязан был заниматься вещами, ему самому интересными. С нечеткими понятиями вроде имперского духа или как он там называется, эти вещи не имели ничего общего, что должно было бы смутить его, - но не смущало.

Ему нравилось сидеть в прокуренных комнатах среди таких же избранных, что-то читать, что-то сопоставлять, что-то рассчитывать. И вести разговоры - специальные, понятные далеко не всем, с явным, почти уже неприличным душком элитарности, - но ведь за элитарность как таковую никому ничего не положено: Они не оскорбляли, им было не до того.

Они работали, и порой казалось, что чуть ли не из ничего - из разговоров с душком, из слов и дыма, из снов и бреда на старинном, почти всеми забытом языке - рождалось Не подвергается, но подлежит - это неплохо. А лично Императора, по всей видимости, и нет вовсе, а выступает перед телекамерой какой-то там актеришка. В Нерушимой Империи, в отличие от большинства известных нам слаборазвитых авторитарных режимов, существовала достаточно устойчивая, хотя и не пользовавшаяся каким-либо влиянием технократическая прослойка.

Лишенная доступа к власти и находившаяся, по существу, на полулегальном положении, она смогла, тем не менее, не только сохраниться даже после общепланетарной войны, но и веками развивать крайне своеобразную субкультуру, рафинированно интеллектуальную и лишенную, насколько нам известно, малейшего намека на протест, во всяком случае, на протест социальный.

Впрочем, памятники этой субкультуры дошли до нас в разрозненном и неполном виде, а в большинстве были уничтожены либо властями Сфинкса во время и сразу после общепланетного конфликта, либо же после захвата планеты - Звездным флотом и администрацией Большой Империи.

Рождалось, сверкало из-под небытия то, чему быть не дозволено, то, что не может по еретичности подлежать ни надзору, ни досмотру, а только лишь немедленному уничтожению, то, что невозможно, недоступно, непристойно и противоречит, - бесстыдное, хмельное, древнее, безрассудное, сверкало простым и честным металлом то, чего не могло не быть когда-то, в те странные времена, когда не было надзора и досмотра, когда нечему было противоречить.

Что-то не идет, подумал Толик, совсем что-то не то получается, ну да поди попробуй передать ощущения какого-никакого, а все же потомственно верноподданного, которому невесть зачем дано было высочайшее разрешение подорвать основы. И, главное, даже по предписанию и с разрешения основы не так-то легко подорвать. А что нам скажет Сугимото?

Как известно, технократические субкультуры способны к продуктивному развитию лишь в строго определенных условиях, заведомо исключающих политический авторитаризм. Отсюда отвлеченно-теоретический характер сфинксианской технократии с ее стремлением к синтезу гуманитарного и технического знания нередко приводившим к мистицизму , с повышенным интересом к проблемам языка и употреблением своего рода "культового языка" - искусственно воссозданного классического английского.

Именно лингвистические изощрения разного рода в большой мере делают сохранившиеся памятники оппозиционной сфинксианской субкультуры неприемлемыми для широкого читателя.

Впрочем, есть некоторые основания полагать, что в период, непосредственно предшествовавший общепланетному конфликту Во-первых, это не по существу. Во-вторых же, если примитивизация государственного языка дошла до степеней поистине ужасающих, остается брать в руки автомат - или смиренно переходить на эсперанто.

Хотя Сугимото, может, как раз такого мнения, - но кто же тогда все это насочинял?! Он знал, что это ересь, все вокруг это знали, даже, казалось ему, то, что пребывало, безымянное, не получившее пока имени и не подвластное именовательной инициативе Империи, - затерянное в районе с непонятным и тоже чуждым названием Хамское Бестравье, оно тоже должно было понимать, что оно еретично и обречено на уничтожение. Это была ересь, он отныне, он знал, в мире уже не могло не быть ереси, потому что она была красива.

Надо думать, эта штуковина была на вид очень даже ничего С точки зрения примитивного разумного существа, понятное дело, с моей или Пита Коллинза. Но вот тут вот, небось, и начался в высоких сферах тихий переполох, потому как смекнули те, кто там у них поумнее, что превосходство в воздухе превосходством в воздухе, а ребята ведь и зарваться могут, просто по молодости и глупости зарваться.

Вдруг да схватится кто за базуку вместо словаря. Ну, в результате было много трупов, а бедный Коллинз почему-то уцелел то есть не почему-то, а по сюжету , добрался до бестравских хамов и нажал на большую красную клавишу. Все равно ведь не получится про это про все написать, так лучше уж пропустим, послушаем лучше, что умные люди скажут. А, сэнсэй, ваше мнение? Ну же, вам слово! Противоречия между авторитарными режимами Сфинкса, вероятно, усугублялись столкновениями между конформировавшей верхушкой иерархии и технократическими элементами, судя по всему, оформившимися в организованную оппозицию и перешедшими в Нерушимой Империи к практическим действиям.

Об этом, в частности, свидетельствуют материалы так называемого "хамского дела". Насколько можно судить по этим неполным и заведомо необъективным данным, речь шла о злоупотреблении доверием правительства в попытке создания космического флота. Осуществление этих планов могло обеспечить Нерушимой Империи превосходство в воздухе и некоторый шанс если не выиграть войну, то по крайней мере не проиграть ее.

Непосредственным исполнителям, однако, инкриминировались в первую очередь попытки контакта с иными планетами системы Сфинкса. Представляется в высшей степени загадочным, откуда обвиняемые могли узнать, что ближайшие планеты обитаемы, - если только обвинения не были полностью сфабрикованы. Впрочем, судопроизводство Нерушимой Империи было в своем роде совершенно: Есть поэтому основания доверять формулировкам обвинительных заключений и предполагать, что руководство, очевидно, допускало реальность этих планов.

Так, сэнсэй, за неимением других материалов приходится довольствоваться имперскими протоколами. У них не было нужды даже в судебном фарсе, вот молодцы-то! Симпатичные, кажется, по умолчанию выходят братья. Ладно, воистину умолчим, потому как если уж межзвездные силы Большой Рабократии устраивают "мирное вторжение", это, надо полагать, не слишком весело. Даже если Малая Рабократия, да какая, к черту, Рабократия! Сугимото говорит - Большая Империя.

Ему не было никакого дела до дел, которые делались там, внизу, он даже не слушал радио. Ему было просто плохо, и едва ли он в то время вообще полагал себя способным на что бы то ни было. Это был полный и безоговорочный упадок, состояние, которое можно характеризовать лишь негативно: Ну что это такое?!

Совсем не идет, "не было дела до дел, которые делались"", нет, все понятно, он был, надо думать, не в том состоянии, чтобы слишком уж придирчиво подбирать слова. А все-таки, как можно и можно ли вообще описать такое состояние? Есть мнение, что нельзя, сэнсэй, конечно, меня опровергнет, ну да бог с ним, с сэнсэем, он у нас умный Но ведь парень остался один, совсем один, потому что внизу его не ждет ничего приятнее трибунала - и притом лишь трибунал мог бы его перед смертью просветить касательно множественности обитаемых миров.

Потому что если бы он уже знал или даже просто взял бы да и полетел к братьям по разуму, так, очертя голову и без особых надежд - о, тогда была бы совсем другая история. А на самом деле? На самом деле он, как водится, проспался, прочухался и включил радио. Прослушал сообщение о начале военных действий, которое мне тоже воспроизвести не удастся Кишка у меня тонка такое воспроизводить, для этого, небось, надо не один век у Императора под седалищем провести.

Тут-то и родилось Слово, впервые за несколько месяцев он думал на своем языке, но в мысль с неизбежностью врезались слова, по духу, по смыслу и даже по звучанию имевшие исчезающе мало общего с тем, что должно было быть ему родным. Чужие слова, насквозь пропитанные ересью, подлежащей уничтожению, если, понятно, силенок хватит, слова, странные настолько, что он даже не был уверен, что придумал их сам. Это было Универсальное оскорбление, нечто абсолютно непристойное, самым фактом своего существования отрицающее все общепринятые ценности - армию, войну, славные знамена, стройные шеренги и лично Императора.

Да, любопытно бы представить себе, как оно звучало. Но воспроизвести Абсолютное оскорбление - нет, сэнсэй, этого вы от меня не добьетесь, и не уговаривайте И пришло ему в голову, что и эта ересь будет всего лишь дозволенным заблуждением, каких много, ежели только не предложить ее для прочтения всем, включая Императора лично он-то в Императора верил. Посему Слово было записано вырезано в бетоне площади перед императорским дворцом.

Он успел дописать, а потом двинулся к окраинам Столицы, где уже без особых помех охотилась авиация противника. Там-то его благополучно и сбили, несмотря на техническое превосходство. С другой стороны, несомненно, что значительная часть технократической оппозиции, придерживаясь традиционной для этой прослойки социальной пассивности, оставалась лояльна Императору до самого конца войны.

Иначе, во всяком случае, трудно объяснить надпись на площади перед императорским дворцом в Столице самый, пожалуй, известный среди памятников Сфинкса. Экспертизой неопровержимо доказано, что она была сделана с воздуха и что для этой цели не мог быть использован ни один из летательных аппаратов, состоявших на вооружении Нерушимой Империи. Содержание надписи до сих пор расшифровано не полностью; поскольку, однако, в ней на разные лады варьируются многочисленные официальные формулы, логично предположить, что это своего рода славословие Императору, сочиненное неким фанатиком, причастным к аэрокосмическим проектам последних лет Империи.

Этой трактовке не препятствует и то смущающее многих исследователей обстоятельство, что отдельные выражения кажутся нам грубыми и даже оскорбительными - во всяком случае, не соответствующими представлениям современного исследователя о духе тоталитарных режимов. Судя по тому, что нам известно о принятой в Нерушимой Империи системе ритуальных формул, она вполне допускает текст, подобный этой надписи. Любопытно, впрочем, что администраторы Большой Империи зафиксировали бытовавший среди населения послевоенного Сфинкса взгляд на надпись именно как на проклятие.

Поскольку подробности государственного ритуала Нерушимой Империи, вероятно, никогда уже не будут нам известны досконально, предложенная нами интерпретация, при всей ее соблазнительности, не может быть однозначно подтверждена. Ни хрена-то ты не понял, Сугимото-сан! А "мирное вторжение", судя по всему, большая гадость, кстати о пацифизме.

Разумеется, в первую очередь уничтожение культурных памятников - культовых, впрочем, тоже, кстати об атеизме. Это чтоб неповадно было славить кого не положено, а проклинать - проклинать можно, потому и надпись сохранилась Не умею формулировать, что поделать, сэнсэй вон тоже не умеет, а он умный.

Впрочем, сэнсэй, может быть, тоже писал реферат: Толик вытащил бумагу, положил отдельно, чтобы не перепутать с рефератом не поймут ведь, если перепутается! А реферату надлежало еще придать товарный, так сказать, вид. С розовой ленточкой Толик возиться не стал - не Карамазов же он, в самом деле. Обойдутся металлическими скобочками - как раз в духе деловитой мужественности, без лишних сантиментов. Толик трижды щелкнул челюстью скрепкосшивательной машины - и реферат был готов.

Сугимото в скрепках не нуждался: Плоские блестящие пружины пришлепнули их к крышке футляра от машинки. Может, захочется потом сделать из этого нечто пристойное и удобочитаемое. Может, и стоило бы даже, но поди сделай, если не можешь и не умеешь Толик собрал свою оргтехнику и пошел домой. В комнате было пусто и чисто, особого пьянства, по всей видимости, сегодня не происходило, ну и ладно, решил Толик, ну и ушли погулять, тем лучше. Он вообще подумывал взять да и завалиться спать, но тут в дверь внятно и требовательно постучали.

Лучше бы он этого не говорил, потому что появилась отдаленно знакомая ему девица. Девица принадлежала соседу из комнаты слева, соседа же Толик не то чтобы не любил, но не презирать его - так, слегка, тихо, в глубине души, - нет, этого Толик не мог, презрение получалось как-то само собой.

К девице, разумеется, отношение было аналогичное. И чего ей тут надо? В поле зрения проник сосед. Он уже понял, к чему идет дело, но очень уж не хотелось понимать. Слушал он довольно долго. Но ей отпечатать надо Правильно, у Вали реферат, а печатать почему-то Толик должен. Толик знал уже, что не откажется, хотя отказаться очень хотелось и хотя уж Валя-то заведомо была в состоянии взять машинку напрокат.

Очень хотелось Толику сказать что-нибудь в этом духе, добавить, может быть, что сколько можно, что пора и честь знать и что не нанимался он печатать всем знакомым, тем более отдаленным. Но почему-то Толик сдержался, промолчал и лишь позволил себе поинтересоваться количеством страниц.

Валя показала ноготком на раскрытом учебнике. Толик поморщился, и тут только до него дошло. На него смотрели с удивлением - дескать, как же иначе? Разъяснять, что реферат не есть буквальная перепечатка и что проще было бы эти листки выдрать, Толик воистину не нанимался. И подумал, что вот так же он и с Вовкой общается, на том же уровне добровольности. Надо было отказаться, обязательно надо было, но раз уж не отказался И принесла из соседней комнаты - розовую ленточку!

Валя не поняла, но, будучи воспитанной девушкой, решила не докапываться до мотивов. Сосед тоже поблагодарил, и они ушли. Ну вот, подумал Толик, сейчас будут страстные стоны доноситься Стенки в общежитии были толстые, но даже сквозь них что-то такое и впрямь слышалось.

Он упрятал машинку под стол - хорошо поработала сегодня, пора ей и отдохнуть. Достал бумагу в клеточку, взял ручку Знаю, что ты не любишь, когда я так называю тебя, знаю, что запрещаешь, но ничего не могу с собой поделать Писалось хорошо, хоть, говоря откровенно, Толик все же предпочел бы маашинку. А писалось и в самом деле неплохо, очень приятно было сознавать, что вот такой вот он умный, тонко чувствующий, и слова-то он такие знает, какие мало кто бы в письмо насовал, и цитату стихотворную ввернуть умеет Слова уверенно стекали на бумагу - как на подбор удобные, округлые, скатные, всее поблескивало, словно отштампованное - тут паз, там выступ, а сбоку еще отверстие под резьбу.

Очень, знаете ли, литературно-психологично получалось, только вот мыслей особых не было в этом великолепии, ну да уж бог с ними, с мыслями. Пока Толик метался между телефоном, краном на кухне, который следовало закрыть, и телевизором, который следовало выключить, трубку взяла Людочка.

Голос был обиженный и ехидный, как всегда, когда звонили не ей. Толик наконец закрыл и выключил. Трубка была мокрая, в чем-то скользком: Людочка опять стирала свою белую юбку, чтобы завтра опять посадить пятно. Чем мудрее он становится, тем глубже понимает двусмысленность и опасность роли судии и пророка.

Теперь уже миновал расцвет его физических сил, и неуверенность возвращается к нему в виде сомнений относительно ценности миссии пророка. В замечательной пьесе под названием "Дикая утка", которую называли самой совершенной драмой в мировой литературе, он пересматривает свою деятельность и пригвождает себя к позорному столбу в образе бесхитростного дурачка Грегера Верле.

Как можно требовать от человека правды и чести? Без лжи и обмана обычному человеку не обойтись. А требующий правды от других, не есть ли пустой фразер в глазах Господа Бога? У Ибсена был тяжелый характер, он был сварлив, раздражителен, мрачен, непредсказуем. Жить с ним было нелегко. Видимо, лучше других эту сторону его личности довелось познать его Софье Андреевне — Сюзанне Доэ Туресен. Они тоже прожили долгую совместную жизнь, как у Толстых изобиловавшую кризисами, разве что дело не кончилось бегством….

Ибсен тоже страстно любил юную Сюзанну "Ты — юная, дивная тайна, о, если б постиг я тебя, о, если б ты стала невестой мыслей моих, дитя" , она тоже была его опорой в нелегкой жизни и, чем могла, помогала мужу, он тоже был человеком влюбчивым и увлекающимся.

Первый и единственный ребенок дался Сюзанне чуть ли не ценой собственной жизни, после чего она осталась лишь платонической подругой собственного мужа. Существует даже версия, связывающая депрессии Ибсена с длительным сексуальным воздержанием. Интимные дела гениев — предмет особо острого интереса публики. Но абсолютная непроницаемость писателя, почти полностью уничтоженная переписка и молчание связанных с ним женщин почти ничего не сохранили для любопытных потомков.

У восемнадцатилетнего юноши "был грех" со служанкой аптекаря Реймана Софие Йенсен, которая родила ему сына. Остальные его "романы" относятся к возрасту, когда "седина в висок, бес в ребро". Став знаменитостью, он, как случается в таких случаях, стал предметом обожания многих молодых поклонниц, одна из которых — Эмилия Бардах — устроила настоящую охоту.

Оба отказывались от глупостей, но были сторонниками известной доли безумия: Ибсен — в творчестве, Эмилия — в отношениях между ними. Общение между влюбленными продолжалось несколько месяцев, а затем Ибсен вернулся в Мюнхен и принялся выражать в письмах свою тоску, которая, впрочем, довольно скоро иссякла и закончилась тем, что он решительно попросил Эмилию больше ему не писать.

Дело кончилось Геддой Габлер, в натуре которой можно обнаружить что-то от их взаимоотношений. Инициатором скандальных отношений с пианисткой Хильдур Андерсен был сам Ибсен.

Хотя все следы их отношений — обширная переписка — полностью уничтожены, в течение нескольких лет они были неразлучны и часто появлялись "в свете". Хильдур на 50 лет пережила своего великого друга и в году оставалась единственной живой свидетельницей литературных событий шестидесятилетней давности, скажем, лекций Гамсуна, на которых она присутствовала с Ибсеном, выслушивая сарказмы и филиппики автора Голода в адрес величайшего драматурга мира.

Роза Фитингоф — последняя страсть "старого льва". Письма фрекен Розы хранились в особом отделении его письменного стола. Когда утром я сажусь за работу, писал Г. Кто-то из критиков сказал, что как писатель Ибсен очень велик, но как индивидуальность — крупнее и богаче. Творчество Ибсена мне видится богаче его личности, ибо именно личность а не творчество сохранила на себе отпечаток провинциализма, даже ханжества.

Творчество же приобрело глобальный размах, став одной из отправных точек современного модернизма. Мне кажется, что Ибсен взял из предшествовавшей ему мировой культуры гораздо меньше, чем дал последующей. Никто не начинал на пустом месте, ни Софокл, ни Шекспир, ни Ибсен.

Но некоторые мастера идут семимильными шагами, и в истории драматургии среди них был Ибсен. Он один проделал больший путь, чем пять предшествующих поколений драматургов. С Ибсена в истории драматургии на нашем континенте начинается новая могучая эпоха. Мы увидели, что Ибсен открыл драматические возможности в жизни всех классов общества.

Кроме того, он изобрел новый метод композиции и уничтожил реплики в сторону и монологи. Было очевидно, что такой тип пьесы требует от актера совершенно новой техники". Йитсом в году. Экспрессионизм "новой драмы", хотя и восходил к позднему Стриндбергу, хотя ломал привычные литературные формы, своими корнями уходил в Пер Гюнта. Человек из зеркала Франца Верфеля, часто рассматриваемый как Фауст экспрессионизма, явно имел в качестве образца эту пьесу Ибсена. Не удивительно, что "реставрация" Норвежского Аристофана по времени совпала с возникновением театра абсурда, на первый взгляд полярного "новой драме" Ибсена.

Но лишь на первый взгляд. При всей несравнимости стилистик, Беккета и Ионеско слишком многое роднит с Ибсеном. Драматургическая машина у Беккета работает четко. Думается, что такая связь беккетовской драматургии с ибсеновской не случайна. Посредником здесь выступает, по всей вероятности, Джойс…. Путь Джойса к Ибсену пролегал через ирландскую действительность: Дайте нам ребенка на несколько лет, говорили иезуиты, а потом делайте с ним, что угодно, он все равно останется навеки наш.

Пройдя через грязные лапы "вколачивателей", говорю Вам: Надо иметь мощь Джойса, дабы противостоять заразе. Но и он бежал, чтобы спастись.

Но можно ли спастись? Джойс ненавидит свою страну, отвергает изуверство, но он прикован к ним детством. Цена его "non serviam" — "не служу", не подчиняюсь ни вашей морали, ни вашей политике, ни вашей культуре — была слишком высокой.

Ценой была живая душа Джойса, которую в нем извратили…. В Ибсене Джойс чувствовал родственную душу, которой выпала такая же доля. Норвегия Ибсена и Кинка мало чем отличалась от Ирландии Джойса, и Ибсен-художник претерпев сходную эволюцию, раскрыл ее в душевных кризисах своих героев.

Ибсен, Стриндберг и Ницше были сердитыми людьми — и не по тому или иному поводу, но вообще сердитыми. И поэтому каждый из них выработал воззрение на жизнь, которое оправдывало гнев. В отличие от Бернарда Шоу, для которого квинтэссенцией ибсенизма была гражданская направленность пьес норвежского Шекспира, Джойса привлекало его стремление к психологическому — то ибсено-гауптмановское богатство психологической правды, которое было затем озвучено Малером….

Все годы, что я учусь в университете, я превозношу Ваше имя, которое в Ирландии либо неизвестно вовсе, либо известно весьма смутно. Я всегда стремился показать Ваше истинное место в истории драмы.

Я всегда говорил о том, что дар возвышенный и бесстрастный является, на мой взгляд, Вашим главным достоинством. Я также превозносил и прочие Ваши достижения: К вопросу о связи модернизма и "классики": В Ибсене Джойса воодушевляло слишком многое: Их действительно многое объединяет: Оба черпали правду из глубин собственного духа, творя героев из самих себя.

Как Стивен Дедалус — сам Джойс, так герои ибсеновских пьес-самоисследований несут на себе отпечатки противоречивости и парадоксальности личности их создателя, наделившего их собственными угрызениями совести и внутренней душевной борьбой.

Ибсен и Джойс — два величайших психолога своих эпох, отличающихся почти абсолютной наблюдательностью и проникновенностью, интересующихся не столько "конкретными случаями", но строем человеческого сознания и бытия. Основная проблематика ибсеновских пьес, начиная со "Столпов общества" и кончая драматическим эпилогом "Когда мы, мертвые, пробуждаемся", заключается в обнаружении глубочайшего несоответствия между благополучной видимостью и внутренним неблагополучием изображаемой действительности.

За великолепным фасадом европейского общества…. Ибсен открывал глубокие, роковые коллизии. И обнаружение этого внутреннего неблагополучия стало основным, важнейшим содержанием ибсеновских драм, движущей пружиной их сюжетов.

Знаменитое аналитическое построение пьес Ибсена, заключающееся в выяснении и развертывании предыстории того момента, который непосредственно показан в пьесе, является лишь результатом стремления к тому, чтобы проникнуть за внешнюю оболочку окружающего мира, обнаружить его корни. Сам Джойс незадолго до начала работы над Улиссом, рецензируя последнюю драму Ибсена, отмечал огромное подспудное напряжение, "перевешивающее" и эпизоды, и характеры, и сюжет.

Главное в ибсеновских пьесах — глубина внутреннего смысла: Эта мысль, отнесенная Джойсом к пьесе Когда мы, мертвые, пробуждаемся, была уже плодом его размышлений о задуманном Улиссе. Как и Ибсен, Джойс мыслил масштабами судеб человечества, мифологиями, напластованиями символов — отсюда библейский, пророческий колорит, огромный размах тем, широта концепций, снятие масок, соединение вульгарного реализма и высокого мифа.

Отсюда — философский, "универсальный" характер образов. И у Ибсена, и у Джойса герои — маски, личины, легкость проскальзывания из одного лика в другой. Отсюда — сбивающие с толку и приводящие к крайним толкованиям амбивалентные их оценки.

Пер Гюнт, оказавшись в одиночестве где-то на севере Африки, между пустыней и побережьем Средиземного моря, созерцает бесплодную, мертвую пустыню, и ему в голову приходит мысль о возможности прорыть канал, связывающий море с пустыней. В своих мечтах он уже рисует себе картину новой плодородной страны, возникшей таким образом на месте прежней пустыни, и даже придумывает ей название — Гюнтиана с главным городом Перополем.

Строя новую церковь, Бранд остается внутри закономерностей современного социального строя. Он только изменяет внешнюю форму той лжи, которой прикрывается современное общество, а никак эту ложь не уничтожает. Несчастные йеху этому верят. О пьесах Ибсена тоже говорили, что они бессмысленны и непонятны, в Привидениях тоже видели "неприкрытое безобразие", "смакование непотребств", "растление", черный пессимизм Дикой утки тоже казался угнетающим и беспросветным, но не после того ли, как на всех сценах Европы прошла эта пьеса, в Европе стало чуть светлее?

Ибсен и Джойс вслух говорили о том, как нелегко иметь родиной Норвегию и Ирландию. Ибсен и Джойс вслух говорили о своем пессимизме. Да, я пессимист, поскольку не верю в вечность человеческих идеалов" Ибсен ; "В лоне греха, темном, был и я, сотворен, не рожден" Джойс. Ибсен и Джойс не просто судили человека и человечество, но держали суд над собой.

К Ибсену Джойса влекло не столько даже выдающееся искусство лепки характеров, сколько фиаско героического. Театр Ибсена, скажет затем А. Жид, это ряд крахов героизма — и здесь Ибсен предвосхищает не только Джойса и Кафку, но и Фрейда, выражая языком искусства объективность субъективности тех глубинных процессов, которые, оставаясь невидимыми и неслышимыми, ваяют личности людей.

Именно этим Ибсен общечеловечен, а его проблематика внеисторична. Каждая его драма — это, в сущности, новая постановка проблемы совести.

Ибсен привлекал Джойса отстранением, отказом от вынесения приговоров, свободой выбора. Сюжет, события, фабула у него вторичны, материал банален, главное же — точка зрения, безжалостность правды, дистанция и перспектива, позволяющие увидеть проблему ясно и целиком.

Плюс внутренняя органичность и жизненность драматического материала. Сходство их судеб поразительно: Ибсен был идеалистом, но это был не идеализм традиционного типа, а стремление приблизиться к глубинным и истинным ценностям жизни, к ее сокровенной сути, к божественным законам и истокам.

Этот идеализм поздних пьес Ибсена подчас очень неясен, смутен: Но почему никому из героев Ибсена — ни Габриэлю Боркману, ни строителю Сольнесу, ни Рубеку — не удается поймать этот огонек?

Почему все они гибнут? Ответ на этот вопрос в значительной степени является ответом на другой вопрос: Герои Ибсена, как затем герои Джойса — это искалеченные жизнью, то есть друг другом. Кризис их душ — это судьба неординарных личностей, отмеченных печатью Каина.

Все они талантливы, их замыслы велики, но у них "кружится совесть", ибо, в отличие от других, они слишком многое сознают и потому не могут быть счастливы, как миллионы конформистов-эврименов, творящих свои гнусности с животной простотой и без душевных осложнений. Правда, воспитанный на идеях XIX века, Ибсен еще верит в идеалы любви, справедливости и счастья, но, как художник, не способен лгать.

Поэтому его главная тема — убиение души. Ибсен не был моралистом, но знал, что самое страшное зло — даже не смерть, а бесчеловечность. Трагедия мира — это трагедия растоптанных человеческих душ эта тема станет затем центральной темой Д у б л и н ц е в. Включив в свою эстетику ибсеновский принцип "каждодневное, будничное — вот главный предмет искусства", Джойс делает главный шаг к созданию своей эпопеи "воссоздания жизни из жизни".

Джойсовские изгнанники — парафраза ибсеновской драмы Когда мы, мертвые, пробуждаемся, то есть конфликт палача и жертвы, демонстрация человеческого сомнения, порыв к самоосвобождению.

Это даже не пьеса — Lesedrama. Конфликт почти отсутствует, разве что — психический. Ричард Роувен — не злодей, намеренно толкающий жену в объятия собственного друга, а просто эгоист, страждущий освободиться от обязательств и терпящий фиаско, как большинство слабых обладателей комплекса сверхчеловека. Но это сверхчеловек из породы Раскольниковых: Феномен Ибсена-Джойса — это рентген человеческой души. И хотя Джойс видел мир совсем не так, как Ибсен, а Ибсен — совсем не так, как Шекспир, все они принадлежат к одной мировой, свифтовской линии постижения человеческой природы.

Ведь величайший флорентиец тоже был опален пламенем ада! Александр Блок видел в Ибсене современника Данте, "самого одинокого человека", сошедшего к людям. Как и флорентийский изгнанник, Ибсен исходил из идеи "вечно-женственного", как и он, понял, что нельзя "влачить корабль к светлому будущему", когда есть "труп в трюме".

Нельзя твердить о "третьем царстве", когда человечество не может войти в широкие врата вечных идеалов, минуя узкие двери тяжелого и черного труда. Они отрекались от утопических мечтаний и романтических видений, вступая в ожесточенную схватку с действительностью. Ибсена превозносили как религиозного и социального реформатора, ревностного борца за справедливость и великого драматурга.

Его жестоко поносили как навязчивого самозванца, слабого художника, невразумительного мистика…. Сюжетная канва, событийность — далеко не главное в пьесах Ибсена. Даже характеры, при всей их безупречной выписанности, занимают подчиненное место в его драматургии.

Главное ее достоинство — эти чистая драма, либо постижение некоей великой истины, либо глубочайший конфликт. Основой для своих поздних пьес Ибсен избрал бескомпромиссно правдивое описание жизни ничем не выдающихся людей.

Его Пер Гюнт — это человек в поисках своей самости, иллюстрация к отчуждению личности в мире, борьба за свободу и утрата завоеванного.

Его Бранд — возрожденный Киркегор, сила которого будет затем оттенена гамсуновским анти-Брандтом — Карено. Оба не только противостоят друг другу, как их творцы, но чем-то уподобляются друг другу, как разные представители одной философии жизни, как взыскующие правды и подлинного непритворного гуманизма, как неприемлющие эту цивилизацию и этот прогресс.

Ибсен и Уайльд с противоположных позиций восстали против конформизма и ханжества, мещанской посредственности и изолгавшегося лицемерия общественной жизни — пылкий консерватор и парадоксальный прожигатель, учитель жизни и потерпевший фиаско гедонист, искатель наслаждений. Один создал социальную трагедию, другой — язвительный фарс. Не известно, что больней. Между ними расположился хиппи мюнхенской богемы Ведекинд, трагикомедия которого столь же неумолима и дерзка, как у Ибсена, но лишена драматизма, как у Уайльда.

Нечто подобное можно сказать и о джентльмене Шоу — острослове, насмешнике, ярком индивидуалисте и любителе парадоксов. Герои всех этих колоссов, как и герои Джойса, бесконечно одиноки и не способны найти общий язык с отвернувшимся от них миром. Это сильные духом люди, готовые на гигантские свершения, но в первом же сражении с жизнью терпящие поражение. Их юношеские мечты оказываются миражами, а они сами разбившимися Икарами. Ибо жизнь есть жизнь, и она особенно нетерпима к искателям, рвущимся в ее недра.

Судьбы Джойса и Ибсена — это судьбы большинства гениев, доказывающие только что сказанное. Говоря правду о Джойсе, Е. Гениева напрасно в последний момент подбрасывает щепотку соли, вспоминая о Вечном Жиде и Агасфере что не дал напиться Христу , ибо это не отступники от человечности, а все те же человеки, в отличие от других осознавшие себя.

И к каждому из них в первую очередь относится удивленно-облегченный выкрик Понтия Пилата: Когда Норвегия праздновала столетие со дня рождения Генрика Ибсена, другой норвежский драматург Хельге Крог, написал:.

Мы знаем, что свет доходит до нас из космоса лишь спустя длительное время после излучения его звездами. То же можно сказать и о великих литературных произведениях. Источник остается прежним, и свет льется непрерывно, но это всегда новый свет.

Именно так произошло с великими драмами Ибсена. Через пятьдесят, через сто лет после их создания они озаряют нашу жизнь и дарят нам радость первовосприятия. Этим светом проникнуто творчество Ибсена. В еще большей степени — его восторженного ученика и почитателя Джеймса Джойса.

Можно ли существовать без Гомера, Данте, Шекспира? Существовать можно, жить — нельзя…. Но ведь каждый век, каждая страна имеют своих! Да, имеют, и полноценность жизни, среди прочего, определяется тем, знаем ли мы их. Иванов и Андрей Белый в русской. Но знаем ли мы своих?..

Если у нас не повезло Данте и Шекспиру, то стоит ли удивляться огромной лакуне в тончайшем флере мирового духа, зияющей на месте величайшего ирландца, предварившего Джойса? Если мы не знаем своих, если Малларме известен десятку эстетов, то стоит ли удивляться, что имя Йитса не знакомо и им?

Несколько публикаций в изданиях тиражом — экземпляров плюс десяток-другой переведенных стихотворений Рыжего Ханрахана, великого мэтра мировой поэзии. Поэт, драматург, классик англо-ирландской литературы.

Родился в Дублине в семье художника. Детство провел в Лондоне, но с пятнадцатилетнего возраста жил в Дублине; среднее образование получил в привилегированных школах Лондона и Дублина, затем учился в специальной школе живописи. Йитс снова в Лондоне: Под ее влиянием поэт определил и свое место в борьбе за независимость Ирландии?

Йитс стал одним из инициаторов т. Лишь в последние годы жизни болезнь легких заставила его подолгу находиться на юге Франции и на Сицилии. Йитс — лауреат Нобелевской премии , сенатор парламента Свободного Ирландского государства — Уроженец Слайго, прекрасного дикого края на западном побережье Ирландии, аристократ, гордящийся древностью своего рода, ребенок с огромной фантазией и неуемной энергией, Йитс с детства впитывал героику земли предков, ее мифы, саги, предания, песни.

Его духовность не столько интеллектуальна, сколько хтонична, интуитивна, романтична, благоговейна, органична. Житель европейской окраины, он как бы пребывал если не вне времени, то вне истории: Воспитанный на идеях "озерной школы", испытывая "обе-зянью ненависть" к рационализму и филистерству, он с юных лет противопоставил миру логики и чистогана мир мифа и духа.

В детстве Уильям буквально упивался рассказами о призраках, эльфах и феях, волшебстве и таинстве, сокрытых в окружающем мире. Впечатлительный мальчик вскоре сам стал "слышать голоса", "видел" фантастических птиц и воспринимал порывы ветра не иначе как сонмы фей, со свистом проносившихся в небе.

Вся окружающая природа давала пищу воображению, настроенному на определенную волну. Это сочетание фантастических образов с реальной и конкретной топографией мы находим впоследствии в поэзии и драматургии Йитса. Вспоминая в Автобиографии юношеские годы, Йитс признавался, что уже тогда думал, что художник и живописец живописи Уильям учился у своего отца обязан изображать прекрасное, а прекрасны только древность и грезы: Духовное становление юноши можно определить принадлежащей ему максимой: Потрясенный теорий Дарвина, он на заре века научно-технической революции возненавидел вульгарно-материалистические и позитивистские выводы из открытий естественных наук.

Его шокировал отказ видеть за материальным фактом духовную сущность, раздражало представление о мире как машине и человеке как роботе или големе. Технические новации настораживали его подавлением природного и человеческого, бурный прогресс забвением жизненных начал и духовности. Увлечение юного Уильяма поэзией — реакция на рационализацию жизни, забвение древних пророков и поэтов, вульгаризацию духа материалистической идеей.

Позже он сетовал, что в молодые годы предпочел изучение наук штудиям трудов великих духовидцев. Лишь путем собственных духовных исканий, открыв для себя великих мистиков Сведенборга и Бёме, он "ощутил, что нашел союзников своим сокровенным мыслям". Йитс с несколькими друзьями объединились в группу, названную ими "Дублинское общество герметиков". Каникулы в Слайго приобрели теперь особый смысл: Это давало Йитсу дополнительную опору в его отрицании позитивизма как философии неистинной, временной, не имеющей отношения к генеральному пути духовного развития человечества.

Внимание Йитса привлек и спиритизм; он познакомился также с основами древней индийской философии. В Лондоне Йитс посещал дом Елены Блаватской, главы теософов, и стал членом еще нескольких обществ философско-мистического характера. Есть разные точки зрения на "оккультные" пристрастия Йитса. Согласно одной из них, это было странностью, чудачеством, забавной аномалией — если не безвредной формой помешательства.

Так считали многие современники Йитса; по Дублину ходили анекдоты о его вере в сверхъестественное — для некоторых из них Йитс, видимо, давал поводы. Насмешник Макс Бирбом, известный английский литератор, театральный критик и блестящий карикатурист, младший современник Йитса, сделал ирландского поэта героем многих своих карикатур, имевших такую популярность, что образ, созданный Бирбомом, стал комическим двойником Йитса.

На карикатурах Бирбома Йитс предстает существом "не от мира сего": Противоположная точка зрения — в последнее время очень распространенная среди западных исследователей Йитса — сводится к тому, чтобы считать "оккультные занятия" главным жизненным интересом писателя, а его произведения — чем-то вроде криптограммы, в которой каждый знак соответствует определенному положению неоплатонизма, каббалы, индийской философии и т.

Позднейшие истолкователи Йитса явно относятся к его мистическим увлечениям гораздо серьезнее, чем он сам, и объективно принижают значение его творчества. Для Йитса теософия, спиритизм, телепатические опыты и, тем более, чтение неоплатоников и восточных философов, разумеется, не были пустой забавой, но он был далек от слепой веры в то, что изучал. Йитс подходил к чтению философских произведений, к изучению мифологии и к своим "оккультным экспериментам" как художник.

Все, что он изучал, становилось строительным материалом его творчества, и, как здание не есть простая сумма кирпичей, его составляющих, так и творчество Йитса не сводится к прямому переложению мистических идей разного рода, тем более, что мистика — в кавычках или без кавычек — не была единственным источником его мировоззрения.

Далекий от политики и вульгарного национализма, воспитанный в духе терпимости и ненасилия, Йитс не разделял идеи Парнелла и "Молодой Ирландии", однако судьба родной страны глубоко волновала его, а гэльская мифология и поэзия воспринимались как огромный таинственный мир сложных, виртуозных ритмов, неожиданных образов и "страстного синтаксиса".

Даже неразделенная любовь Йитса к Мод Гонн, женщине поразительной красоты, актрисе и революционерке, с которой он познакомился в году и которая много лет питала его страстное чувство, несла на себе трагический отпечаток "ирландской судьбы" и вместе с тем явный налет античных реминисценций. Личность Гонн освящала для Йитса многие политические акции и делала возможным его участие в них, но сомнения его не оставляли. Гонн была выразительницей самых крайних националистических взглядов и стояла за самые крайние меры борьбы, вплоть до террора.

Йитс надеялся, что сможет увлечь ее своим идеалом гармонически единой Ирландии. Со своей стороны, Гонн считала Йитса слишком умеренным и непоследовательным в политике и пыталась сделать его поэтом-агитатором в духе "Молодой Ирландии". Этим двум столь несхожим людям не было суждено ни переделать друг друга, ни пойти на компромисс.

Для Гонн, не любившей Йитса, их конфликт не был большой бедой. Для поэта он обернулся глубокой личной драмой, неотделимой от острого ощущения дисгармонии во всей окружающей жизни. Йитс все меньше верил в то, что в Ирландии возможна политическая борьба без ожесточения и фанатизма. Мод Гонн и ее сподвижники по освободительной борьбе желали превратить Йитса в поэта-трибуна, он же, отрицая служебную, тенденциозную функцию искусства, напрочь отвергал саму идею революции, хотя остро пережил поражение ирландского восстания и казнь среди его руководителей мужа Мод Гонн.

В стихах этого времени звучат отголоски идейных расхождений, взаимных упреков и взаимонепонимания, но, главное, трагической, неразделенной любви. И мы повесили на гвоздики пиджаки. Завели часы и поставили чайники на плиту. Уселись за столы, повалились на наши кровати. Вот так и живем в нарисованном нами же мире. И прохаживаемся мирно под рисованными Солнцем и Луной. Спешим на работу и в гости И как маятник часов, все так же мерно, бесконечно печально ходим по нетвердой, полой внутри тверди из папье-маше.

И как грустный пестрый скот на деревенском пастбище, находим пропитание и даже находим удовольствие и радость в монотонной размеренности жизни. Мы отрываем глаза от тверди и задираем головы, в отчаянии, к светилам и стараемся что-то кричать, голося в Божий свет или в темную, страшную полночь, словно спьяна, спросонья или сдуру, тревожа других Нет ответа нам ни в темень и ни в день. Не услышат нарисованные травы. Нарисованные стены глухи ко всем звукам, и светила не дадут никогда ответа.

Ответом нам - тишина. Никакой надежды на отзвук. Глупо, пошло и нелепо. Я рискну, я еще раз рискну, хотя знаю, и знаю твердо, и знаю наперед, что ни к чему все это. А вам - и тем более Конец века - начало века. Зима, и нет дорог. Только белые снега, как белый саван, и надежды - на один пятак. Белый лист бумаги чист, и страшен, и хрупок, и непрочен, и обманчив, словно скрипнувший неверно снежный наст.

Вот еще шажок, шажочек - и провалишься в темное, холодное и мокрое. То ли слезы, то ли вода?.. И, набрав полные сапоги холодной, промозглой сырости, промочив захолодевшие ноги, будешь выдираться из сугроба-непрохода на дорогу, и поспешать скорее к дому, к его нежаркому чугунно-батарейному теплу и тускловатому, неверно-призрачному желтку электрического света, верному признаку недолгого человеческого обиталища - приюта на печальном нашем шаре.

В Союзе ССР дураки широко использовались для украшения помпезных жилых и общественных здании в - е годы ХХ века, в период т.

В тот год зима наступила как-то слишком рано, решительно, рано. Подсушила осеннюю грязь разбитых дорог, закружилась зимними вихрями над облупенными хрущебами и сталинками со сталеварными дураками на крышах и высыпала первую снеговую крупу на станционные пакгаузы, ржавые остовы-ребра гулких и страшных бездонностью угловатых мостов, на блестящие полосы рельс, по которым, заметенные белыми хлопьями, бесконечной и печальной чередой катились вагоны, зеленые, красные, синие.

И на каждом из них по боку, по середке красовался до времени и до поры тот земшарно-серпастый, железненький, желтый гербок государства, Которого Нет. Жутью и бедой веяло тогда от низких серых туч, вставших при начале холодов над старым-старым городом, распластавшимся, как краб, вдоль, до поры и до сроков полноводной, а ныне - бессильной и мелкой, канавно-заросшей, коричневатой медленной реки.

Город вытянул жадно и жестко свои широченные клешни новых силикатно-панельных микрорайонов. Скопище дурно, небрежно и наскоро выстроенных высоченных домин.

И, словно в кресле уютно развалившийся, новый русский барин - игрушечно-музейно-галерейный Кремль с золоченой маковкой колокольни.. И весь центральный и парадный памятниковый центр там и Ленин, и Ильюшин, и огромный белый Зуб с подщербиной, да еще невдалеке поэт с лошадью и с девками. А в Заречье - бетонные остова и свайные поля долгостроя будущих новых районов.

И, проваливаясь в болотца и рытвины-канавы, тяжело шагается по непролазной и черной грязи вдоль изъезженных дорог, мимо серых бастионов частных гаражей. И в любую сторону -мимо побитых, темных окон давно уже молчащих, холодных и гулких цехов, мимо загаженных проплешин пустошей, и жалких изб, и кривоватых плетней огородов. Все дальше и дальше от уютного центра, от витрин, от сухости асфальта и электрического света. Уходя в темноту, в непролазную грязь - к домикам цыганского поселка-самостройки, к Кулацкому хутору и к завокзальным баракам Октябрьского, к уснувшим смертным сном цехам льнокомбината, к свалкам-самосвалкам, к пустырям.

Волоча последние искорки тусклого света к пятиэтажечкам подле рыбьих остовов брошенного цементного завода, к бедным домикам гниющей лесобиржи, к очистным и к поселку Водников. И уже затерявшись, заплутав, как пьяный бомж, северный город умирал, пропадая между курятниками нищенских дачек, и истаивал вовсе, как морок, уходя резко в небо.

От земли - прямо ввысь, день и ночь текущим из высоченных труб электроцентрали копотно-мазутным дымом. Уносясь и веясь к захолодавшим небесам, из труб, самые высокие верхи которых утопали в дымных облаках, из которых сыпал хлопьями, а то летел ледяной крупкой беловато-серый снег. Мокрые хлопья слетали на запакощенную мусором и разлитой солярой, обильно политую мочой и бензином, истерзанную ржавым железом и засыпанную хрустящим под ногами битым стеклом грешную землю.

Словно и вправду КТО-ТО с печально-низких, пустых и убито-серых небес хотел прикрыть человеческую кровь и чуть спрятать великий позор так недавно отгоревшего, отстрелявшего прямой наводкой с Калининского ныне уже Арбатского моста - из тех грохочущих как немного перед этим в Баку и в Вильнюсе зеленых коробочек с металлическими хоботами, весело и здорово бившими зажигательными да комулятивными, и все прямой, прямой, прямой наводкой девяносто третьего, московского Октября.

Вот так они и расстреляли тот Октябрь, словно по большой, беззащитной мишени в адском тире, пуская снаряды из танковых горячих жерл, и все по Белому, по Белому и по Советам.

И, как на цирковом помосте, на сером полотне столичного моста, под крик, и плач, и проклятия, под вздох, и страх, и рвущуюся в микрофоны и телекамеры ложь, под улюлюканье замороченной вконец толпы, отпевшей там новую Россию, навсегда распрощались мы с ним - с Октябрем.

С таким светлым и прозрачно-ясным, что до донышка небеса, казалось, были видны Таким закатным и незабываемо теплым, в белых кружевах облачков над обреченною на кровь Первопрестольной. Таким родным, и милым, и застенчиво-московским, и улыбчивым студентом-пареньком, он был тогда обречен на убой. Застрелен весело и скоро. А в лоб ли, или в грудь, или по-подлому - в спину пришла пуля, неважно.

И его не встретить уж более. Не коснуться руки, не сказать с ним живого, свободного слова. Убитый упал головою на грязный асфальт, разметав на прощанье блики-лучики закатного солнца на светлом золоте испачканных кровью русых, славянских волос.

Тот октябрь уже прошел. Прошелся нам по сердцу и, прогрохотав ОМОНовскими сапогами и ФСБешными ботинками, вместе с танковым траковым лязгом и солярной, душной копотью, исчез, растаял за ближним поворотом.

И словно провалился из мира живых, навсегда убежав, исчезнув из раздерганной и обескураженной столицы, вместе с колючкой быстро выросших блокпостов и с зоркими, злыми патрулями. Улетел за край горизонта с неясными, странными и такими нереальными и оттого достоверными! О груженых до краев камазах с огнестрельными трупами и о баржах на Москве-реке, уходящих поздно за полночь от изнасилованного, изуродованного Белого Дома Советов на далекие, закрытые для простых смертных спецполигоны для захоронения, без всякой вести.

И еще - о каких-то неопознанных трупах - со следами пыток - в моргах городских и в лесах подмосковных. О пропавших без вести в комендантский час Тяжелые снежные хлопья ложились в этот вечер на пустынный перекресток улиц Жданова и Калинина в Устьрятине. Летели в лицо, налипали на куртку, образуя почти что панцирь, забираясь Андрею за клеенчатый воротничок.

Первый, еще ломкий, прозрачный ледок сковал рытвины и колдобины тротуаров и предательски блестел на полосе проезжей дороги. И мерзко, опасно скользили по нему подошвы нетеплых турецких сапог, совсем еще недавно, вот, прямо в минувший октябрь, купленных мамашею Андрея у чернявого челнока на городском рынке.

Вот, так и шел тогда Андрей по полутемным и пустым, даже и не поздним, но жутковатым устьрятинским улицам. Выйдя на Ветошкина, мимо двухэтажной школы для проблемных детей, свернул направо, на Пирогова. И, пройдя темное поле стадиона впрочем, не такое темное уже, прошлой ночью выпал снег , вывалился через заборную дырку по боку гаражей на свет, к цепочке желтых фонарей.

Вот, раньше мы их не ценили. А теперь зря не жгут. В желтом свете фонаря хищный ноябрьский ветер яростно гнал снеговые мохнатые хлопья. Вырулил на Жданова и побрел по узкой тропке вдоль забора из рваной сетки-рабицы, мимо гаражных боксов, мимо невысокой стенки из белой силикатки - подошвами сапог, ребристыми, как траки, по чистому снегу. Ложась черными отпечатками на свежей белизне дороги, еще не заслеженной.

Так минул он профтехучилище Связи, что с угла Первомайской светилось на три этажа огромнейшими заиндевевшими окнами. И прошел к пятиэтажке с кондитерским магазином Лакомка. Свернул у кафе Северянка, перебежал дорожный перекресток, чудом проскочив перед дутым носом припозднившегося ЗИЛа.

Переметнулся наискось через перекресток, вновь - на белом - оставляя за собою черный след. Упредив затем стремительнейший ход ночного авто, снова обманул грузную и жуткую смерть, как обманывал ее не раз в короткой, полудетской своей жизни - в недавние школьные года, перебегая таким вот манером те же дороги: Калинина ли, Жданова, но непременно перед самым носом летящих, бешеных автомашин.

И пробравшись сквозь неглубокую еще снежную кашу, ставшую скоро горочкой, а потом непроходимой стеной сугроба - и так до весны - осторожно переступая, чтобы не начерпать в сапоги, свернул направо. И снова прямо и прямо. Вдоль цепочки размытых в снежном мельтешении пятен-желтков фонарей. Мимо кирпичной жилой башни двенадцатиэтажки вышел на прямую и широкую, расчищенную поутру дорожку, теперь упорно засыпаемую яростно летящим снегом.

Дорога, вычищенная дворником, была истоптана за день. И снег, несомый ветром, ее до поры не занес. Потому и идти Андрею было легче и веселей, не так вязко. Только во дворе темно. Зато так быстрее, прямее, - снова подумалось. И пошагал мимо одноэтажного торца Трикотажки, мимо сквера на Копанке с зениткой - памятником ВОВ на бетонном чурбанке, с красной и остроконечной звездой привет от сороковой годовщины Великой Победы.

Мимо темного крыльца шестой аптеки и рядом, в том же доме - с треснувшими по краям, заклеенными скотчем, грязными витринами - старого шоферского кафе Дорожное. И от самого угла провалился в темноту дворового пролома, что без звуков и огней угрожающе раззявил свой зев рядом с угловым хозкрыльцом железнодорожного ОРСа.

И снова по тропинке, узкой и вязкой, оставляя справа ментуру Советского района, мимо дворового теплопункта, с его квадратною трубой, и мимо телефонной подстанции Вышел напрямую к высокой старинной двери подъезда. Старый, крепкий и надежный дом, так называемый, сталинский.

Всего пять этажей, и пять подъездов стоят крепостной, непробиваемойт вердью. По стенам - пилоны и балконы, по карнизу - фигурки и башенки. Дверь без замка, даже и механического, тяжело потянул на себя. Шагнул, как нырнул, в темноту входного тамбура. И поднялся вдоль деревянных перил к полусвету промежуточной, первой площадки Потащил свое усталое тело. И пахнуло в ноздри резким, гадким и знакомым. То ли перегорелым маслицем, то ли помоями, а еще плесенью, пылью и кошками.

Вернее, всем этим гнусно-гадостным, и вместе. У почтовых синих ящиков стянул перчатки, затем снял шапку. И стал яростно трясти ее над шахматным, побитым за годы, черно-желтым кафелем, брызжа каплями по ободранным синеньким, масляным стенам. Уже мокрыми, холодными руками стал оббивать перчаточкой края синтепоновой, пластиковой куртки. После потянул собачку вниз и расстегнул с легким скрипом молнию-застежку.

Чуть ослабил колкий шарф на бледной шее и стал подниматься по широченной каменной лестнице. Тускленькая от пыли, двадцатипяти-ваттная лампочка призрачно светила с площадки второго этажа, бросая узкую полоску света через высокие пролеты.

Андрей шел, и длинные, страшноватые тени метались, убегая по стенам, пропадая из вида втемных паучьих - кошачьих углах Давным-давно знакомые шахматные квадратики выщербленной плитки привычно запестрели под ногами. И потянулся, по правую руку, колючий на ощупь, словно им царапали по нервам, грязный старая побелка и весь похабно-разматерно исчерканный вкривь и вкось детским, вернее, уже подростковым почерком, чугунно-батарейный край подъезда.

А по левую перила драные, деревянные. Ножиками резанные, масляной краской крашенные по стародавнему лаку, а потом замазанные по трем буквам любимым у всех пацанов СССР малярной шустрой кисточкой Один пролет, за ним пролет другой А может, так стучали его зубы. Потому как продрог он в куртке на первом морозце. Ноябрь ведь - не май месяц Клетки-шахматы ложились под сапожные подошвы.

Вот второй, а вот и третий этаж. И, наконец, уже родной, четвертый. Пришел, и слава Богу Теплее надо одеваться, а то Облупленная двухстворчатая, лакированная дверь. Ключ - в замок. Теперь - по часовой и до упора, потом обратно и ключ - на себя. И дверь - на себя. И шаг вперед, в темноту кромешную, густую, словно вырвали тебе глаза. Нажал на старую, ребристую пластину.

В прихожей вспыхнул тусклый свет. Трехрожковая люстра привет из мирных семидесятых приглушенно и мутно светила в коридоре с натянутыми под высоким, облупленным потолком бельевыми лесками-веревками. Коричневые пятна сырости на старых обоях расплывались в этом тусклом свете причудливыми иероглифами.

Массивный, густо поцарапанный, словно драный кошкой, платяной шкаф с запыленным зеркалом и рассохшийся трельяж с грязноватым дисковым телефоном выступили навстречу, словно радуясь ему, Андрею. Сколько раз, сколько раз возвращался он сюда. Из детского сада, из школы, из института и с работы. А сегодня он вернулся от нее. Ну, конечно же, бред! За дурачка меня считает, или как? Но припомнил тут же ее чудные, спокойные и мудрые глаза и как-то неожиданно остыл.

Да, что-то у нее с глазами нехорошее. Молодая, а глаза, как у древней старухи, которая так смотрит на совсем незнакомого ей человека, словно говоря ему: Все я знаю про тебя. От меня не спрячешься Вообразила себя, черт-те кем. Кончиками пальцев провел по древнему, словно изгрызенному пластику несчастного уродца-телефона, по боку которого: Мать разрывается в школе и с учениками еще.

Отец вечно на работе. А дома-то всегда орет, как оглашенный, -Уж, я бы дерьмократишек своими бы руками Картавых всех очередями от бедра!.. Недавно орал так про коммуняк, которых он тоже до поры хотел очередями, и от бедра А чего из этого вышло?

Ровным счетом - ничего. Зряшные мечтатели-говоруны, коптители небес и болтуны. Переживают они, видите ли, за весь свет. Только на домашних, на своих, на самых-самых близких им всегда на При Лене Брежневе горланили по кухням: Долой Леню - он старый дурак!. При Горбачеве по-новому, сперва: И - Борис - борись!. Вот, и доборолся тот Борис до их скорой погибели.

Ничтожнейшие, чьи жизни миновали навсегда, распластанные меж пустыми, сигаретно-водочными и чайно-кофейными кухонными посиделками, горячим пересказом новостей заграничного радио и ожесточенно-бесконечным добыванием всего на этой суровой земле. Между доставанием по блату мужских сапог что прямо с базы и шоколадных конфет что из ресторана , женских импортных чулок и гарнитура из Народной Югославии Вот она распорота без всякой жалости и уже через минуту будет брошена в помойное ведро, - думал Андрей.

Прокрутились, провертелись, прозавидовали и просплетничали ее почти что до конца. В начале жизни смиренны они были.

Обстоятельствами связанные в крепкий узел, ежеминутно распинающие наивные мечты на сучковатом, занозном кресте обыденности А потом их души огрубели. И легли их жизни ровно, колея в колею. Из которой уже никогда и никуда не свернуть - с проторенной дороги. У разных психов и у тех, кто был супротив, и того не вышло.

Да и выйти ничего не могло. Так и погибла их будущность и настоящее, как раздавленная автоколесами бездомная тварь Но у разумных такого никогда не бывало. Жизнь разумнейших, наконец, остепенившихся и огрубевших достаточно душами, проходила чинно и мирно, за годом год, между установкой телефона услуга для ветеранов исключительно, а потому необходимо жить со стариками, которые потом помрут, а телефон останется и борьбой за лишнюю копейку, чтобы было не хуже, чем у людей и чтобы все, как у людей то есть, чтобы в доме непременно был набор стандартной мебели -стенка, а еще цветной телевизор и музыкальный центр-комбайн с огромными колонками.

Некоторые грезили еще о машине и даче. Имели повышение по службе, а значит и деньги. Только работа и бесконечное стояние в очередях. И разговоры эти глупые, пустые - то: Где и чего купить, и сколько стоит?

Уж настоялся я, навидался очередей - до отвращения. То билеты на юг - на четыре часа хвост, то за сыром - такой же, а то за колбасой по два двадцать и по два девяносто, или за морским каким окунем часов на пять.

И разговоры эти, и подарки кому надо: Эти - свои, а мы-то чужие Жизнь между джинсовыми брюками и подпиской на серию у Книголюбов, доставанием зонта мужского черного и Сперва будет больно, а после привыкну. И ничего, ничего от меня не останется.

Еще и смеяться над собой, сегодняшним, начну. Начну учить своих детей благоразумию! Благоразумию - стал катать его по мозгам, словно радуясь чему-то или садистски упиваясь нахлынувшей душевной болью. Впрочем, как жениться при такой смешной зарплате? Значит, никак не женюсь, - со злым отчаяньем подумал он.

И не на ком, - запрыгали мысли в голове. В наше непростое время все хотят лишь выгодно устроиться Невозможно и смотреть без восхищения на нее, а не то - жениться. Ведь это никакая не девчонка, просто чудо из чудес Одни глаза, бездоннейшие, черные и колдовские. То ласково смотрят, то строго.

И сама такая, вот, она Грозная, словно судьба, неумолимая и быстрая, как смерть Сильна, как смерть, любовь - наплыло из глубин подсознания, и он задохнулся от восторга и сладостной, желанной боли сердечной.

Только бы видеть ее глаза. Только глаза, и уже ничего не надо. Ни скуластого этого, чуть монгольского, широковаго лица, волевого, c высоченным и царственным лбом, слепленным словно из алебастра, ни коралла чувственных губ, то насмешливо-приветливо смеющихся, то поджатых строго и спокойно, с каким-то императорским достоинством.

Ни носа, чудного такого носа, правильного, греческого, как у античных статуй - арийского носа. Ни шеи той длиннющей, ни рук лебяжьих, красивых и плавных, с точеными, длинными пальцами, ни небольшой груди, и бедер, и ног впрочем, все это спрятано под платьем или халатом не желал он тогда.

А, вот, только глаза. Одни, одни только глаза. Царица, и воительница, и госпожа. И как она хороша, и грозна, и лукава. И добра, и весела, и уже через мгновение набухает угрозою летней грозы, - вспоминал он, прошептав ее сладкое имя.

Но, только тишина, прерываемая мерным журчанием полумерзлой воды из водопроводного крана, в сумрачной ночи уснувшей квартиры да погребальный звон стенных часов, мерно бивших полночь, было ответом ему. Решительно закрыл кран и вышел. Погасил за собой свет и шагнул сперва в темноту коридора. На ощуть нашел дверную ручечку, и повернул, и зашел в комнату. Нашарил на стенке выключатель и нажал. И снова родное и ублюдочное, такое с детства все знакомое и кислое, такое трепетно любимое и страшное полезло на глаза, не тревожа и не удивляя.

А впрочем, о чем говорить? Белые пятнышки разметались по неровному, щелистому потолку, от пыльного разбега трех рожков ГэДээРовской разлапистой люстры с цветочками, тусклые лампочки - дань строгой экономии Распахнув постель, при свете ночника разделся быстро в зябком холоде плохо обогретой и совсем немалой комнаты.

И после, забившись под два одеяла и совсем засыпая уже, он вновь и вновь припоминал ее, таинственную и желанную, знакомую теперь ему, почти блоковскую незнакомку - и ведьму, и подругу, и Да страшно о том и сказать. А представить - просто никак не возможно.

Глаза Марыси, как вода. Вода есть мертвая, а есть вода живая Только бы смотрели они, не моргая. Не таили бы глаза ничего. Нырнуть в глаза те, словно в омут. В бездонный, черный омут, где не выплыть. Омут тот - не река А только попасть туда и В этом и сладость.

В этом и радость. В погружении на самое дно этих глаз. В растворении, словно бы Вот такое и сладость дает Не обладание телом, а только эта робкая сопричастность к тайне, к ее зрению, ее странному слуху. Но, ведь так не бывает И кто же ее такую, вот, выдумал?

Только позавчера, смотря на весь наш домашний бедлам, ведь я думал так: А явился бы мне черт, словно Мефистофель из сказки господина Гете, уж я бы согласился с ним А так, вот, проживешь, ничего не поймешь на земле, ничего ровным счетом не увидишь Красивая Марыся, и в повороте тела, и в руках, волосах, в глазах и в скулах этих азиатских, монгольских - чингисхановских, безжалостных Наступает она на тебя, как по небу идущая летняя гроза.

А глаза ее слепят огнем и брыжжутся молниями какого-то убийственного электричества. Своей желанной, странной, страшной, страстной, той c которой так невероятно пересеклась его дорога на тяжелой земле. Узкие полоски света, пробиваясь через щелочки гардин, резали неверный, сероватый полумрак захолодевшей комнаты.

И дотянувшись лучиками-пальцами, отражались в стеклянной, ломкой глади книжного шкафа. И бледными бликами скользили по плотно заставленным полкам. Массивный книжный шкаф, стоявший тут тяжело и кривовато Какие же богатства ты хранил тогда?

Часто езжу в общественном транспорте. Порно и секс видео онлайн, Секс с. Молодая азиатка делает разминку в обтягивающих спортивных штанишках. Секс с.

Жесткий Трах Блондинки На Пустынной Улице

Да, я – женщина, к сожалению, родившаяся в теле мужчины. К счастью, Секс с. Порно и секс видео онлайн, порно фото, эротические рассказы, Секс с.

Порно Зрелые Поза 69

Их глаза встретились в общественном транспорте, а именно в автобусе. Секс с. Играет роль ее обращение в фейсбуке, просто призыв о помощи: ”Научите Секс с.

Скачать Бесплатно Без Регистрации Порно Зрелых Дам

Довольно часто, находясь в общественном транспорте, особенно во время час-пика, я ощущала. незнакомца, творящего в общественном транспорте секс - чудеса с женскими общественном.

Сисястая Зрелая Дамочка Горячо Отдается Опытному Таксисту

Секс в общественном автобусе

Женщина С Сочными Формами Дала Оприходовать Себя В Киску И Анал

Рассказик на закуску

Голые Мулатки С Большими Сиськами

Старик Сосет Член

Расстегнула Кофту И Показывает Сиськи

Парень отодвинул трусики чернокожей в сторону, а потом вставил своего члена ей в попку смотреть

Порно загорелых блондинок

Немецкое Порно Зрелые Онлайн

Порно Зрелые Толстые В Колготках

Игривая кошечка виляет задом на черном члене

Зрелая Русская Пышка И Бородач

Порно Фото Зрелых Женщин В Теле

Успешно чередует его член и свою игруху - смотреть порно онлайн

Rita K – Рита К – впечатляющая опытная порно звезда с силиконовыми сиськами порно звезда

Европейские Мамашки / Eur-A Milf (2019) Hdrip 720p

Порно Большой Член Азиатку Анал

Кончают В Анал Не Вынимая

Онлайн Порно Бесплатно Матуре Анал

Джейк И Кейт Пришли В Гости К Худенькой Блондинке Молли, С Которой Они Трахнулись На Ее Большом Дива

Смотреть Порно Сиськастых Телок

Эта зрелая блондиночка любит обслуживать голодные члены

Ограничение доступа к сайту

Миссионерская Поза Со Зрелой Порно

Порно Анал Вошел

Порно Анал Оргазм Смотреть Онлайн

Мамочка сделал себе татуировку на руке, потом привела в дом негр с большим членом, который жестко ее

Популярное на сайте:

Сладострастная Странность Незнакомца, Творящего В Общественном Транспорте Секс - Чудеса С Женскими П
Сладострастная Странность Незнакомца, Творящего В Общественном Транспорте Секс - Чудеса С Женскими П
Сладострастная Странность Незнакомца, Творящего В Общественном Транспорте Секс - Чудеса С Женскими П
Сладострастная Странность Незнакомца, Творящего В Общественном Транспорте Секс - Чудеса С Женскими П

Поделитесь впечатлениями

Кликните на изображение чтобы обновить код, если он неразборчив
Met 22.12.2018
Просмотр Порно Видео Геев
Nakree 12.11.2019
Лучшие Голые Женщины
Voodoolar 04.11.2019
Смотреть Онлайн Бесплатно Порно Тимошенко
Mezirisar 09.04.2019
Порево Взрослое
Сладострастная Странность Незнакомца, Творящего В Общественном Транспорте Секс - Чудеса С Женскими П

monolit-zao.ru